Анри Барбюс



"Орден" и другие рассказы

Перевод с французского Д. И. Выгодского
Орден Скверная шутка Одиннадцатый Сила Сказка Воскресенье Три безумных женщины Праведный судья Ленинградский Гублит № 9882. Печ. 15.000 экз. - 4 л. Зак. № 1469. _________________________________________________________________ Гос. тип. им. тов. Зиновьева. Ленинград, Социалистическая, 14 к началу страницы

Орден

Мы порядком удивились, войдя в негритянскую деревушку Караку (если я не переврал названия). В ней оставались только женщины, дети и старики. Все воины Лолобе (кажется так назывались эти черные обезьяны; поручиться, впрочем, не могу) как раз в этот самый вечер ушли на охоту. Стояла густая темнота, что было нам на руку. Один из наших без малейшего шума уложил старого черного дурака, с лицом, похожим на покоробившийся сапог, натертый ваксой. Он сидел на корточках и дремал прислонясь к ограде, воображая, что сторожит деревню. Мы проползли, не подымая тревоги, между хижин и пробрались в центральное место деревни, где начиналась главная площадь. Скрываясь за ближайшими к площади хижинами, мы зарядили ружья и приготовились поохотиться за многочисленными тенями, мелькавшими в темноте. Одни сидели на больших камнях либо на земле, другие бродили взад и вперед, ни о чем не подозревая. Как раз напротив меня, на скамейке у стены, сидели молча, тесно прижавшись друг к другу, двое черномазых. Прицеливаясь в того, который сидел с правой стороны, я раздумывал: о чем бы это они могли так многозначительно молчать... Раздался сигнал. В ту же секунду из-за всех углов затрещали выстрелы. Наши не любили долго канителиться: ровно в две минуты все черные фигуры были отправлены к праотцам. Они исчезли с такой быстротой, что, казалось, будто они все сразу провалились сквозь землю или растаяли как дым. После этого мы - сознаюсь, довольно безжалостно - прикончили тех из обитателей и обитательниц деревни, которые спаслись от первых залпов, забившись, как крысы, в свои хижины. Мы немного перехватили, это верно, но на то и война. Победа вскружила нам головы, а также вино: в хижине главы деревни мы открыли целый бочонок сахарной водки, проданной, очевидно, каким-нибудь ловкачом, подосланным англичанами. В свое оправдание скажу, что я очень смутно помню обо всем, что там дальше происходило. Одного я не забуду: как я прицелился из-за угла в парочку черномазых, сидевших на скамейке, и выбирал мишенью одного из них. Минуту спустя я увидел их еще раз, я споткнулся об их тела. Они валялись точно один труп у той скамейки, на которой так любовно обнимались. Это были молодой негр и негритянская девушка, крепко сцепившиеся друг с другом в предсмертной судороге, точно две руки, слившиеся в крепком пожатии. Двое влюбленных! Эта сценка против моей воли засела в моем мозгу, и в тот памятный вечер я не раз поминал о ней товарищам, подшучивая над черными влюбленными. Дальше память мне изменяет: разгул наших, крики, танцы, гримасы и, внезапно жгучая боль в затылке... я падаю... потом тьма... Я пришел в себя шесть недель спустя в госпитале в Сен-Луи. Открыв как-то утром глаза, я увидел себя среди ослепительно белых госпитальных стен; в комнате сильно пахло йодоформом. Мне осторожно, понемногу, рассказали все. Наш отряд по неосторожности задержался во взятой нами деревушке; солдаты полегли спать. А воины Лолобе, вернувшись с охоты, убили всех до единого. - А как же я? - спросил я. Мне объяснили, что я спасся благодаря счастливой случайности: обрушилась хижина, придавив меня обломками, и это укрыло меня от глаз врага. Назавтра главные силы экспедиции снова отбили деревню, перебили всех Лолобе, а меня вытащили за ноги из-под развалин, спасших мне жизнь. Это еще не все: губернатор собственной персоной явился к моей койке и объявил мне, что я пожалован в кавалеры ордена Почетного Легиона. Все мои товарищи убиты, а я награжден орденом! В тот вечер я уснул в необыкновенном волнении и безграничном восторге. Мне так хотелось поскорее вернуться в свою деревню и показать всем своим полученный орден, что я не мешкал с выздоровлением. Я подолгу мечтал о том, как они все там в деревне удивятся и как будут меня, уважать и отец, и мать, и соседи. Мои прежние приятели, деревенщина, уже не осмелятся заговаривать со мной; владельцы кузницы придут звать меня к себе в гости, и, кто знает, быть может, барышня Мунье, богатая старая дева, несмотря на свой преклонный возраст, согласится выйти за меня замуж. Наконец-то настал долгожданный день. Июльским утром я высадился на вокзале Вильнева, слегка прихрамывая, в моей старой шинели, с высоко поднятой головой и новеньким орденом на груди. Какой прием меня ожидал! Вокзал гремел музыкой, и целые вереницы девушек, подростков-первопричастниц, и взрослых, с цветами и флагами, приветствовали меня. Какой-то важный человек в сюртуке, красный, как дойная корова, бросился ко мне, когда я только ступил на подножку вагона, и сам князь де-Вильвер, в охотничьем костюме, владелец замка, приветливо мне улыбнулся. Люди толкали друг друга и кричали: "Вот он!", как кричат: "Да здравствует король!", и мои родители, празднично-одетые, преображенные, улыбались в толпе. Меня потащили завтракать в мэрию. Говорили речи и до завтрака и после. И все - обо мне. Меня называли: "Доблестный воин, участник битвы под Караку", "герой Сенегала" и пр. Они мне рассказывали на сто разных ладов о моем подвиге, и почему-то все старались примешать сюда и Францию, и культуру, и много еще всякой всячины. К вечеру, когда завтрак близился к концу и все примолкли, ко мне подошел какой-то газетный писака и попросил рассказать ему о своих подвигах. Это ему нужно было для его газеты. - Ладно, - сказал я. - Я, значит... я... я... Но больше я ничего не мог выдавить из себя, и только глядел на него, разинув рот. Моя рука, которой я размахивал в такт словам, остановилась на полпути. - Ничего не помню, - признался я. - Великолепный ответ! - закричал этот простофиля. - Наш герой не желает даже вспоминать о своих подвигах. Я усмехнулся. Все поднялись из-за стола. Потом еще шли процессией к деревне, обменивались речами, пили у дядюшки Барба. Наконец, после нечеловеческого количества поцелуев и объятий, разошлись. Я очутился один, среди надвигающейся тьмы, недалеко от кузницы. Я пошел домой тропинкой, ведущей мимо церкви. Наступала ночь; мои переутомленные глаза слипались, и ноги были тяжелы как гири. В голове было легко и пусто, но что-то внутри не давало мне покоя. Точно мне гвоздь вколотили в башку, - так засел у меня в мозгу этот проклятый вопрос газетного прохвоста: "Какие подвиги вы совершили?" Да и что же, в самом деле, я сделал? Раз я получил орден, значит, я проделал что-то необычайное, но что же? Я внезапно остановился и застыл, как верстовой столб посреди темнеющей дороги, думая, вздыхая, теряясь и не находя ответа. Неужели они затемнили мое здравое разумение своим шампанским и тонкими речами? Или со мною случилось то же, что бывает с героями книжных выдумок, - у меня выпал из памяти целый большой кусок жизни, я забыл собственный подвиг, он для меня самого же не существовал... И я снова двинулся в путь, возвращаясь в родной дом, как бывало, но сердце мое было неспокойно. И вот тогда на повороте дороги я увидел в полутьме на скамейке возле фермы двоих людей, прижавшихся друг к другу. Они держались за руки, насколько я видел, и молчали, но они хранили это совместное молчание как что-то очень большое и важное. В вечернем сумраке их трудно было разглядеть, но одно было несомненно: что это двое людей и что их молчание говорит больше, чем слова. Я слегка вскрикнул и остановился во второй раз. Глядя на этот укромный уголок на краю деревни, я видел другую деревню, уже не существующую больше на земле, уничтоженную вместе со всеми своими обитателями, вместе с теми двумя черными существами, обнявшимися во тьме, смотря на которых я мог только различить смутные очертания их тел да почувствовать их напряженное молчание. В эту минуту в темноте ночи, сглаживающей все различия, мне казалось, что я вижу перед собой ту черную влюбленную пару. Эти тени, те негры... Какое могло быть между ними соотношение? Вздор!.. Но я видел его. Когда человек напьется, он становится словно агнец невинный, и душа его проста и открыта. Я, должно быть, был здорово пьян, так как такое идиотское сопоставление не рассмешило меня, а вызвало глубокие слезы. Я нащупал орден, снял его с груди и быстро засунул глубоко в карман, как прячут украденную вещь. _______________________________________________________________________________ к началу страницы

Скверная шутка

Жизнь войск Его Милостивого Величества в гарнизоне Дорсахабада своей однообразной мрачностью напоминала монастырскую. Округ находился далеко на северо-западе, на границе огромного индийского материка. Он представлял собой одно сплошное болото, своим зеленым цветом походившее на призрак луга. Посреди этой страны, которая в Европе была бы морем, а здесь сводилась к болоту, была граница империи, линия, которая связывала английский мир с Азией. Это пограничное положение придавало нашему посту большое значение. Как ни невзрачно выглядывал он из болот среди груд камней, походивших на кладбище, но игравших роль города, наш пост все же был вехой на пороге мира. Понятным это становилось изредка, внезапно, когда далеко-далеко на севере нам удавалось разглядеть всадника в высокой шапке. Вот почему нас так тщательно выбирали и держали в таком количестве в этой далекой северной казарме. Вот почему именно у нас, в нашем полку в течение года имели место эти ужасные покушения, эти три бомбы. Бомбы эти бросили люди в солдатской форме, которые вмешались в нашу среду. Это было анархистское или фенианское покушение: анархисты - это развенчанные социологи, а фенианцы - прогнившие ирландцы. Их комитет, скрывавшийся где-то в Соединенных Штатах и располагающий несметными богатствами изменников, решил уничтожить пограничный индусский гарнизон, чтоб устроить скандал на весь мир. Комитету удалось своими длинными руками устроить своих эмиссаров на севере. Неизвестно, какими дьявольскими уловками, проникнув в казармы под видом старых солдат, эти бунтари решили взорвать нас мятежом и динамитом. С мятежом ничего не вышло. С бомбами же к сожалению, кое-что вышло. Впрочем, они только ранили нескольких человек, которых мало-помалу удалось вылечить. Что касается изменников, то троих из них тоже вылечили самым радикальным образом. Остальным дали приют на всю жизнь. Комитет переменил свое местопребывание, пообещав не оставить нас в покое. Правду сказать, никто не знал этого: где, когда и каким образом комитет дал свое обещание. Несмотря на капитальную чистку, последовавшую за этим, мы все, весь гарнизон насторожился, начал смотреть, наблюдать, наблюдать... Несколько поздно, стыдясь того, что мы не разоблачили своевременно этих мерзавцев лжесолдат, мы стали считать своей обязанностью и необходимостью следить друг за другом. И уверяю вас, что нужно было чудо, чтобы изменнические покушения повторились снова. Пат не отставал от других. Пат был добрым гением военных изгнанников Дорсахабада: в течение ряда лет их единственным развлечением здесь было потешаться над ним. Честное слово, я никогда не встречал более добродушного "дога"! Это был ирландец из хорошего и крепкого корня: как две капли воды, он походил на корень своими угловатыми плечами, своей серенькой, одновременно тонкой и выпуклой, фигурой. Чтобы исправить это впечатление слишком сухой внешности, природа одарила его такой рыжей шевелюрой, которая напоминала клоунский парик. Это настоящее рыжее пятно делало его всюду заметным, словно человека, несущего фонарь. Оно было, так сказать, неотъемлемою принадлежностью его физиономии, посвящало его в великие национальные шуты. И действительно, Пат никогда - вы понимаете: никогда (я произношу это многозначительное слово без колебаний) - не упустил случая сказать или сделать какую-нибудь шутку, жестикулируя при этом, как паяц, своими деревянными руками и ногами и разражаясь бурным смехом. Несмотря однако на это вечное паясничество и даже на бенгальский огонь, которого не могла загасить его фуражка, Пат был, по существу, отличными солдатом и, выворачивая наизнанку все военные теории, обладал неоднократно испытанной храбростью. Точно также я теперь, в критический период наших неустанных наблюдений друг за другом, самоконтролирования, если можно так выразиться, он был активнее многих других, доказывая нам это целым рядом фактов. Вы думаете, что он отказал себе в удовольствии пародировать эти истории с анархистами, с подкопами и тому подобными штуками? Не тут-то было: он передразнивал их насколько мог. Нередко, ослепляя своей шевелюрой, он появлялся окруженный толпой, в кружке унтер-офицеров, завернувшись в большой черный плащ, весь обвешенный оружием, и скользил вдоль стен с видом настоящего мелодраматического злодея. Он доползал до ворот, не обращая внимания на хохот, с серьезным лицом, с неподвижно устремленными голубыми глазами. Вы отлично понимаете: тот факт, что мы ему разрешали шутить и издеваться над такого рода воспоминаниями, в достаточной мере говорит о размерах его популярности и таланта; во всяком случае больше, чем мои слабые комментарии и посредственные описания - ведь я умею писать только служебные рапорты да этикетки. Однажды он пошел дальше и действительно зашел слишком далеко. Мы все сидели в караульном помещении, ожидая офицеров, которые сдавали рапорт. Вдруг в амбразуре двери показался черный и взлохмаченный силуэт Пата. - Вот бомба! - заорал он благим матом. Он вошел с огромной миской, из которой свешивался конец курившегося фитиля. Этот бес всячески выражал неимоверный ужас. Он делал вид, что вот-вот бросает миску, умудряясь подхватывать ее с ловкостью заправского фокусника, и хихикал как хорошенькая женщина. Будь в этой миске простой суп, он бы уже десять раз разлился по полу. К счастью, в ней ничего не было, и он нас не испачкал. Потом он сжал миску обеими руками, прижал ее к груди. Затем мелкими шажками, комично вытягиваясь, он подошел к стене и поставил миску на пол, подмигивая нам растерянными и испуганными взорами. После этого он вздохнул, отер лоб, посмотрел на нас. Его лицо в ответ на наши улыбки тоже заиграло улыбкой. И снова гримасы, ужимки. Он затрясся на своих длинных тонких ногах и вдруг, притворившись, что он охвачен безумным страхом, вскочил, зажал уши, и бомбой вылетел в дверь. Я был в этот день на посту у двери в караульное помещение и, просунувшись туда, чтоб полюбоваться на нашего придворного шута, я теперь вернулся на свое место. Я сделал несколько шагов по двору, чтобы следить глазами за шутом, который бежал необычайными прыжками, точь-в-точь как карикатурист рисует бегущего человека. И только этой случайности я обязан тем, что не был изодран в клочья как остальные, когда раздался невероятный взрыв, превративший пограничный пост в поле сражения. _______________________________________________________________________________ к началу страницы

Одиннадцатый

Во время утреннего обхода профессор с бледным лбом, с длинными белыми волосами и с торжественно блестевшими очками остановился возле моего столика у входа в 28-ую палату и удостоил меня сообщением, что отныне на моей обязанности будет лежать прием десяти бедных, которым каждый месяц дает приют больница. Затем он пошел дальше, высокий и бледный, окруженный толпой учеников, так тесно обступавшей его, что казалось, будто они переносят из палаты в палату какой-то знаменитый бюст. Я пробормотал какие-то слова благодарности, которых профессор уже не слышал. Мое сердце двадцатилетнего юноши наполнилось радостным и горделивым чувством при мысли, что меня выбрали для совершения одного из самых благородных обычаев больницы, где я, скромный лаборант, терялся среди знатных больных. Первого числа каждого месяца роскошный госпиталь-дворец становился райским прибежищем для десяти бродяг. Одна из его наружных дверей открывалась, чтобы впустить первых десять подошедших, кто бы они ни были, откуда бы они ни пришли или сбежали. И в течение целого месяца эти десять осколков человечества в полной мере наслаждались гостеприимством богатейшего помещения, разделяя его с самыми важными клиентами профессора, великими князьями и миллиардерами. Для них были высокие залы с сиявшими белизной стенами, широкие коридоры, походившие на окруженные стенами улицы и сохранявшие круглый год весеннюю свежесть и теплоту. Для них - огромные цветочные клумбы, раскинутые на бархатной зелени, словно чудовищных размеров букеты, по которым можно ходить. Для них - далекие и непроницаемые стены, которые защищают от огромных открытых пространств, от неверных дорог, от бесконечных, как небо, равнин. В течение тридцати дней эти подобранные не имели никакой работы, ничего не делали, только ели и не боялись ни чужих, ни завтрашнего дня. Те, у кого были угрызения совести, забывали о своих преступлениях, те, у кого был траур, - о покойных. Когда они случайно встречались друг с другом, они быстро отворачивались и расходились. По распоряжению профессора, во всем доме не было ни одного зеркала, которое могло бы им навеять прежние тяжелые сны. К вечеру они уходили в дортуары, спокойные как кладбище, хорошее кладбище, где не мертвецы, - где ждут, где живут, не замечая этого. Первого числа следующего месяца, в восемь часов утра, все десять, один за другим, уходили, выбрасываемые в мир словно в море. И сейчас же входили другие десять, первые десять из толпы, которая еще с вечера собиралась и билась в стены дома, словно волны в береговые скалы, десять первых, не больше не меньше, - никаких пропусков, никаких исключений, никаких несправедливостей. Одно правило: те, которые раз побывали здесь, вторично не допускались никогда. У приходящих не спрашивали ничего, даже имени. Первого числа, как только пробило девять одновременно в англиканской и в католической часовнях госпиталя, я открыл маленькую дверь для бедных. Вдоль стены и у двери стояла толпа каких-то существ. И как только дверь приоткрылась, остервеневшая толпа оборванцев ринулась к ней. Мой помощник должен был броситься вперед, чтоб отбить натиск и установить какой-нибудь порядок. Приходилось каждого втаскивать, силой вырывать из толпы, в которой все они переплелись, цепляясь друг за друга, словно в фантастической дружбе. Но вот вошел восьмой, вот девятый, вот и десятый. Дверь быстро захлопнулась, но я успел однако сквозь щель заметить в одном аршине от меня того, перед кем она захлопнулась, одиннадцатого, неудачливого, отверженного. Это был человек неопределенного возраста с истощенным серым лицом и потухшими глазами. Он взглянул на меня с таким отчаянием, что, казалось, он улыбнулся. Я вздрогнул от соприкосновения с этой нечеловеческой безнадежностью, с этим немым, как рана, лицом. За один миг, пока закрылась дверь, я увидел, каких усилий ему стоило добраться сюда, даже с таким опозданием, и до какой степени он заслужил, чтобы его впустили. Я занялся остальными. Однако через несколько минут, еще взволнованный отчаянием, которое я видел на лице отвергнутого, я приоткрыл дверь посмотреть, не стоит ли он еще. Никого не было. И он и те трое или четверо, лохмотья которых болтались позади него, - все исчезли на четыре стороны - света словно желтые листья, гонимые ветром. Я вздрогнул снова - это был траур по несчастным. Вечером, засыпая, я снова подумал обо всем этом и мучил себя вопросом, почему до последнего момента остаются у двери те, кто, приходя, застает уже возле нее счастливый десяток? На что они надеются? Ни на что. И все же они надеются. Как чудесно устроено сердце! Был март. В последний день месяца к вечеру на улице стали слышны какие-то робкие голоса, приближавшиеся к двери. Выглянув на балкон, я мог различить людей, копошившихся как муравьи. Это были рассчитывавшие попасть к нам. На следующее утро мы открыли дверь этим призракам, которых вызывала отовсюду магическая легенда о нашем заведении и которые, чтобы попасть к нам, просыпались и вылезали из каких-то трущоб... Мы впустили десять, оказавшихся первыми, мы должны были обречь на прежнюю жизнь одиннадцатого. Он неподвижно замер по ту сторону двери. Я взглянул на него и опустил глаза. Это перекошенное лицо, эти веки без ресниц - он был ужасен. Его невыносимая беспомощность глядела упреком. Когда дверь разлучила нас навсегда, я пожалел его, мне хотелось снова увидеть его... Я почти с отчаянием обернулся к другим, к тем, которые радостно урчали на изразцовом полу, и сам удивился своей четкой мысли: лучше бы тот попал к нам, чем эти. И каждый раз повторялось то же самое. И с каждым разом я становился все равнодушнее к группе попавших счастливцев и всё с большей тоской смотрел на того, которому отказывали в спасении. И каждый раз именно он казался мне наиболее достойным жалости, и меня мучил произнесенный над ним приговор. В июне это была женщина. Я видел, как она зарыдала, убедившись в том, что случилось. Я трясся, незаметно разглядывая ее - к довершению коего страдания у плачущей были кровоточащие изъязвленные веки. В июле отверженная жертва была бесконечно жалкой - это был глубокий старик, и не было существа более умилительного, чем то, которое было отвержено месяц спустя - это был ребенок. На следующий раз тот, кого нам пришлось силой оторвать от десятка избранных, умолял меня, протягивая иссохшие руки, на которых развевались похожие на марлю обрывки белья. Тот, кого выбросила судьба на следующий месяц, погрозил мне кулаком. И мольбы первого вызвали во мне ужас, а угроза второго - жалость... Я едва не попросил извинения у одиннадцатого в октябре. Он окоченел в своем высоком воротнике, перевязанном, похожей на бинт, грязно-серой лентой, и в платье, развевавшемся как флаг по ветру. А что я мог сказать несчастному, который, спустя тридцать дней, сменил этого? Он покраснел, робко пробормотал какие-то слова извинения и ушел, поклонившись с трагической вежливостью - жалкий осколок чего-то бывшего... Так прошел год. Двенадцать раз я впускал изодранных камнями бродяг, рабочих, потерявших работу, преступников, смирившихся перед жизнью; я впускал тех, которые лепились к стенам как грязь - к коралловым рифам. Двенадцать раз я отгонял других, таких же, которых я тайно предпочитал. Меня стала мучить мысль о возмутительной несправедливости, в которой я принимаю участие. Не было решительно никаких оснований делить всех этих несчастных на врагов и друзей. Было только одно основание, произвольное, отвлеченное, бессмысленное: число, цифры. Это было столь же несправедливо, сколь и нелогично. Я не выдержал этой повторности преступлений. Я вскоре пошел к профессору и упросил его дать мне другую работу, чтобы мне не приходилось ежемесячно повторять это скверное дело. _______________________________________________________________________________ к началу страницы

Сила

- Девять, десять, - нараспев протянул арбитр среди благоговейной тишины. Филя Мак-Кю унесли в обмороке. Тогда поднялся неистовый рев под крышей низенькой, пахнувшей звериной клеткой, залы, где лет пятьдесят тому назад имел место этот сенсационный матч между Филем Мак-Кю, чемпионом Австралии, и Отисом Иерром, чемпионом материка, идолом Сан-Франциско. Так джентльмены, любители ринга в Фриско, радостно и восторженно приветствовали своего великого Иерра, который, победив в Механическом и Вудвордском павильонах нескольких более или менее известных тяжеловесов, так блестяще уложил теперь Мак-Кю. В обоих лагерях нашлись однако сторонники благородства в этом искусстве, которые высказывали мнение, что великий Иерр к концу хватил несколько через край. Мак-Кю был хороший и удалой парень. Смелый и расточительный, он не заслуживал вовсе такого наказания. На шестом раунде это уже был не боксер: похож на обезглавленного, которому приставили к туловищу голову и поставили на ноги. Руки висели как плети, и сам он качался справа налево как мандрил. И тогда, вместо того чтоб подуть на него, великий Иерр отступил на шаг назад, собрался с силами, нацелился и треснул эту обезьяну в сонную артерию с такой силой, которой позавидовал бы ночной грабитель, мечтательно рассматривающий запертую дверь. Естественно, что Мак-Кю грохнулся на землю, и не менее естественно, что спустя сорок восемь часов он скончался, не приходя в сознание и не переставая выплевывать маленькие сгустки крови. Да, так можно поступить по отношению к тем чемпионам, которых справедливо называют "вареной рыбой", но никак не по отношению к честному противнику. Великий Иерр продолжал свою триумфальную карьеру. В двадцать пять лет звезда Запада, в двадцать восемь он уже был национальной знаменитостью. Ни разу с ним не произошло нокаута. Дважды он закончил матч вничью... И еще как! Четыре раза арбитр не вынес определенного решения; однако, внимательно перечитывая полемику, которая велась в газетах вокруг его имени, можно было догадаться, что в тех случаях, когда его превосходство оказывалось под сомнением, он пускался на кое-какие не вполне честные сделки, о которых лучше умолчать. Прошло десять лет, еще десять. Он все еще оставался королем бокса, непобедимым. Он сохранил свою могучую осанку, носил свои широкие плечи как славную ношу; его мускулы были не менее тверды, чем у зеленого гладиатора, замершего навсегда в одном жесте в национальном музее. Продержавшись, как известно, пять лет подряд чемпионом мира, на шестой год он потерял эту славу благодаря небрежному отношению к тренировке. Вся спортивная пресса обоих полушарий единодушно утверждала, что он отлично справился бы с Гусом Джибсоном, как со всеми прочими, стоило только ему захотеть. Но он в это время предпочитал спокойно удить рыбу. Потом ему надоело быть постоянно победителем и никогда не знать настоящего поражения. Он мало-помалу сходил со сцены, и когда в шестьдесят лет он заявил, что окончательно уходит от бокса и открывает кафе в Нью-Йорке, наш великий Иерр так остался непобедимым. Он ни разу не лизал пыли ринга. Он всегда оставался на ногах до конца матча, он держался гордо и прямо словно статуя на своем пьедестале. Слава нашему великому Иерру, национальному и мировому герою! Уже шли кругом слухи о его уходе, когда канадский импрессарио Джо-Спир Флойд поднялся однажды на эстраду и бросил ему вызов, который звучал почти как оскорбление. Кровь могучего чемпиона вскипела, и, не рассуждая, он попросил Джима Шарпа, незаменимого в таких делах, выработать условия состязания между ним и неизвестным боксером, от имени которого так непочтительно выступал Флойд. Присутствовавшие рычали от радости: предстояло еще раз увидеть великого старого Иерра на ринге. Противник, таким образом заставивший ветерана принять бой с ним, был молодой человек Дик Мак-Кю, сын того человека, которого некогда Иерр уложил так, что поднять его могли бы только трубы страшного суда. В год неестественной смерти отца Дик был еще почти ребенком. Впоследствии он узнал все подробности последнего боя, и в его детском сердце зародилась смертельная ненависть к отвратительной скотине, которая без всякой необходимости обрекла его на сиротство, и твердое решение отомстить ей. Медленно, мало-помалу, он тренировался, избегая эстрад и городов, где шумные афиши повторяли имя проклятого борца. Он изъездил Австралию, Англию, Францию, которая начинала пробуждаться от спортивной спячки и постигать наконец великие идеи. Он достиг великолепного и уверенного могущества. Когда он почувствовал в себе достаточно сил, чтоб победить врага, он отправился искать его и добился встречи с ним только что изложенным путем. Условия этого незабываемого столкновения были неравны. Слишком большая, как видите, разница в возрасте. Ничего не попишешь: как ни был крепок и плотен этот старый дуб, как совершенно ни работала изношенная система этого единственного чемпиона, партия складывалась не в его пользу. Почтенных граждан грызло мучительное беспокойство. Как ни верти, трудно было допустить, чтоб эта реликвия когдатошнего могущества устояла против дерзкого юнца. Неужели незапятнанную славу Отиса Иерра омрачит нокаут? Так нет же! Старый, поседевший медведь еще раз восторжествовал. Я не берусь передать вам все подробности этого самого драматического матча, который я когда-либо видал. Но я не могу отказать себе в удовольствии отметить два первые джепса первого раунда, которые сразу сбили спесь у противника, два отличных свинга второго раунда (один в ухо, второй в живот) и букета: неотразимый удар прямо в солнечное сплетение. Коротко говоря, как это ни невероятно, Уилл Эден (он скрыл свое настоящее имя, чтоб не выдавать своих истинных намерений) был наказан как младенец и должен был поступить мальчишкой в какую-то провинциальную парикмахерскую. С этих пор Отис Иерр уже не появлялся больше на окруженной канатом эстраде. Трогательна и знаменательна была сцена прощания с ним. Дэн Симонс, который по профессии был палачом в Детройте, рыдал. Иерр говорил, а они все пили, пили так, что потом не испытывали жажды в течение трех суток... Что может быть прекраснее, чем Хокней-Хилл под яркими лучами апрельского солнца? Маленькие дорожки идут так прямо, словно они вычерчены на бумаге, блестящие камешки, похожие на раскрашенные фаянсовые яички, зелень такая нежная, что она кажется пригодной для обивки мебели. И вот какой-то дряхлый старик пришел в один из самых очаровательных уголков Хокней-Хилла. Огромное тело его было совершенно разбито, а гигантская белая голова походила на львиный череп. Эта чудовищная развалина тяжело опустилась на зеленую скамейку и стала оглядывать поля и сады своими голубыми слезящимися глазами, в каждой впадине которых поместился бы кулак. Его внимание привлек какой-то малыш, шедший по одной из дорожек и как будто направлявшийся к нему. - Хе-хе, хе-хе, - лопотал обрадовавшийся старик. Еще сохранившими свою зоркость глазами старик, разглядел в девяти шагах пяти-шестилетнего мальчика, который шел, неся башмаки в руках. Мальчик подошел и посмотрел на старика в упор. - Вы Отис Иерр? - спросил он. - Честное слово, похоже на то, - улыбнулся величественного вида старик. - А я, - продолжал мальчик, - я Боб Мак-Кю, внук Филя и сын Дика. Я сделаю вам сейчас нокаут. С этими словами он встал в позицию. Старый чемпион раскрыл рот от изумления. Но он тотчас закрыл его, проглотив весьма основательный свинг... Потом - бац! - он получил "двойной крючок". Он протянул, защищаясь, свои огромные иссохшие руки, попытался дать слабый и робкий отпор, но он был побежден, избит, уничтожен крошечным потомком своих жертв. Он застонал, окровавленный свалился со скамейки и замер, уткнувшись носом в землю - как стена разрушенного дома. Ребенок очень серьезно досчитал до десяти. И так как старая развалина не двинулась, победитель выпрямился, испустил, как маленький петушок, крик победителя и пошел обратно. _______________________________________________________________________________ к началу страницы

Сказка

- Правда, что есть такие люди, которые спят двадцать лет подряд, а потом просыпаются с седой бородой? - спросил Евгений, отрываясь от книги и поворачивая к родителям наивное детское личико с низеньким лбом. - Нет! - отрезал Поль. - Как дети глупы! - по-матерински вздохнула Каролина, не переставая шить. Наследник снова погрузился тоненьким, как лезвие перочинного ножика, профилем в усеянные феями и волшебниками страницы. Его увлеченная головка, маленькая и кудрявая, покачивалась над книгой; отец перешел на новую страницу газеты, а мать начала обрубать последний край нового кухонного полотенца, пахнувшего свежим холстом. Через пять минут отец, высосав своими близорукими глазами до последней строчки дневник происшествий, сложил газету, швырнул на стол, зевнул и промычал сквозь зевок. - Мы тоже были глупы в его возрасте. - Много времени прошло с тех пор, - сказала Каролина невыразительным голосом, продолжая уверенно шить. К пятидесяти годам она начала седеть и полнеть. Легко можно было представить себе, как старость одолеет ее. И все же с ее одутловатого лица не сошла когдатошняя улыбка. Ее муж - он был похож на нее, как брат - не переставал зевать. У него было круглое и бледное лицо, глаза его слезились от зевоты. Потом, успокоившись, он стал прислушиваться к сопению сына, который сидел с полуоткрытым ртом - пресловутые полипы, которые придется в будущем году вырезать. Ребенок был всецело погружен в книгу. К тому же он невыносимо шуршал, время от времени переворачивая страницы. - Пошел спать! - выпалил вдруг отец. - Давно пора. Ступай! Мальчик, оторванный от книги, со страхом и враждебностью взглянул на виновника его появления на свет, всхлипнул и поднялся, прошипев сквозь зубы уличное словцо, которого никто, кроме него, не слыхал, но которым он сможет завтра похвастаться в школе. Он медленно подошел к родителям пожелать им спокойной ночи. У него было маленькое личико, напоминавшее боб и очень томный косой взгляд. Под большим передником, широкой курткой и висящими штанами чувствовалось слабенькое тельце. Оставшись наедине с женой, Поль заговорил о новой трамвайной линии. Жена, заинтересовавшись, стала расспрашивать, потом ответила - пошло как по маслу - длинным рассказом о том, как прислуга поссорилась со сварливой теткой, приехавшей из Пуату. Потом она принялась излагать все, что она успела сделать за сегодняшний день. Муж тупо смотрел на жену и зевал, но внимательно слушал. - Кстати, - вдруг сказала она без всякого повода, - посмотри, что я нашла сегодня в часах между рамой и механизмом. Вот старье! Она порылась в сумочке и вынула связанную пачку каких-то листков бумаги. Он склонился над этими бумажонками. - Что это такое? - Это письма, - ответила Каролина. - Не понимаю... какие письма? - Наши письма, что мы писали друг другу до свадьбы. - Не может быть! С удивлением и любопытством он протянул к ним пальцы, потрогал их и наклонился к ним совсем близко своим толстым лицом, как бы обнюхивая их. - А, а! А это что такое на них? Ленточки? - Ну, да. Это вот мои с розовой ленточкой, а эта пачечка с голубой - твоя. Ты не помнишь разве, что мы так делали? - А ведь правда. Я совсем забыл про эти ленточки. - Я тоже, конечно, - сказала Каролина, - но увидав их, я вспомнила. - А что в этих письмах? - спросил муж, барабаня толстыми пальцами по столу и теребя пожелтевшие бумажки. - Откуда мне знать? - ответила она. Он развернул одно из писем, неловко и осторожно, словно в руках у него была хрупкая бабочка, которой он хотел расправить крылышки во всю ширину их. Оттуда выпало несколько лепестков. Он вытаращил глаза. - А это еще что такое? Он громко расхохотался. - Это розовые лепестки, честное слово. Им уже двадцать шесть лет, ничего себе! Я посылал тебе розовые лепестки! Вот так штука! Он собрал обрывки лепестков и положил их снова в конверт, такой же иссохший как они. Женщина стала задумчива, сосредоточена. Обращенная случайно в этот вечер к прошлому, она, казалось, стала вспоминать... И так как письмо было у него в руках, никчемное, молчаливое, он поднес его к глазам, прочел чуть шевеля губами дату, потом шепотом первые слова: - "Любовь моя..." Потом, не имея уже сил остановиться, он по складам, как школьник букварь, прочел то, что он писал когда-то. Он ничего не мог узнать. Он таращил свои круглые глаза с припухшими веками, читая эти н о в о с т и. Закончив страницу, он остановился перевести дыхание, хотел что-то сказать, не знал что, и кашлянул. - Дальше, - требовала она. Он снова стал разбирать слова по слогам. Она подсела совсем близко. Кусок холста, который только что так занимал ее, соскользнул с ее коленей. Она не подняла его. Ее руки, ее полуоткрытый рот, ее брови, сдвинутые настолько, насколько позволял ее бледный и рыхлый лоб - все говорило о том, что она целиком обратилась в слух. Вдруг в письме прозвучало два имени "Лоло и Лилин". - "Лоло и Лилин"! - расхохотался он. - Что это такое? - Ведь это мы! - ответила Каролина. - Мы? Мы? Ну и имена! - Это были мы, - просто повторяла она. Он продолжал читать, но вдруг остановился посреди фразы, полной каких-то намеков и совершенно непонятной. - Ничего непонятно... Она добавила с той глубиной, на которую порою способно женское сердце. - Хуже: стало непонятно... Он бросил на стол письмо, которого он уже не мог воскресить. Она не могла удержаться, протянула руку, взяла одно из писем, что она писала, и стала в свою очередь вслух с таинственной проникновенностью читать его. Это письмо звучало меланхолически. Нежной невестой когда-то давно размышляя однажды о серьезных вещах, она заклинала своего друга любить ее вечно, потому что раньше или позже должна наступить роковая разлука. При этих словах толстый мужчина вдруг заерзал на стуле и бросил: - Что? Что такое? Умереть? Мы? Я? Он замотал головой и закричал - как утопающий о помощи: — Неправда! Бесконечный ужас, казалось, толкал, толкал и наконец растолкал его. А она, она была совершенно изранена. Они посмотрели друг другу в лицо, они в первый раз за столько лет по-настоящему заглянули друг другу в глаза, они со смущением узнали себя такими, какими они были когда-то, какими они и теперь были в глубине души. В них зашевелился целый мир неопределенных бесформенных мыслей. - Меняется, забывают. Привычка, - прошептал один из них. - Привычка. Кто мог знать, что она имеет такую силу? Женщина задрожала, осененная внезапной мыслью. - И вот малыш говорил про колдуна, - что ты скажешь? Ведь бывают люди, которые спят двадцать лет подряд? А? Но он ответил, уже почти отделавшись от впечатления писем: - Да ну! Это совсем не то! - Да, да! Спят! Спят бок о бок! Она понизила голос. - Так и спят, сперва ночью, а потом и днем. Сказав это, она опустила голову и, еще необычная, еще раненая и скорбная, прибавила: - Ах, если бы можно было проснуться! Он поднялся, успокоенный, в состоянии обычного благодушия. Он расставлял уже стулья по местам, но все же буркнул: - Это было слишком прекрасно! Она взяла лампу и пошла за ним в спальню, уже покорная, как всегда, но все же еще взволнованная слишком невозможными - потому что они слишком прекрасны - вещами. _______________________________________________________________________________ к началу страницы

Воскресенье

При взгляде на эту гостиную, само собой приходило в голову вставить ее в рамку: до такой степени напоминали старинный эстамп ее вышедшая из моды мебель, пережившие себя безделушки, потускневшие, неяркие цвета. Посредине комнаты стоял одноногий столик красного дерева с вышитой по канве скатертью; на ней возвышалась круглая лампа, из-под картонного абажура которой струился холодный зимний свет. Этот тусклый свет падал на однообразную внешность больших часов под стенным колпаком, на зеленую саржу с шерстяными шнурками на канапе, на клеенчатые кресла вдоль пунцовых обоев и - совсем уже слабо - на зеленый коврик, вышитый шерстяными цветами. Спокойный господин, сидевший в низеньком кресле, вполголоса обратился к старушке, сидевшей против него за столиком. - Ну, что нового в газете? - Подожди, - нараспев произнесла дама, - подожди... Оба уселись поудобней: она - читать, он - слушать. Он с старательностью укутался в мягкий и уютный халат, из бесформенных складок которого торчала только его голова, такая старая, что уже трудно было угадать: был ли он в свое время офицером, артистом или чиновником. Она придвинула стул, и ее шелковое платье зашуршало как осенние листья. Затем она взяла газету так близко к лицу, что тень, упавшая на него, создавала впечатление, будто лицо нарисовано на газете и уже ничто, даже последняя роковая перемена, неспособно изменить его. Они были сосредоточены как серьезные дети. Они были почти целиком сотканы из привычек и заученных движений, которые мало-помалу всплыли на поверхность, после того как их жизнь потерпела кораблекрушение. Это ежедневное чтение газеты - каждый вечер аккуратно она читала от восьми до девяти, он от девяти до десяти - не давало им ничего нового: они уже не воспринимали нового. Более другого им были доступны происшествия, эти маленькие ужасные трагедии, слишком бегло рассказанные, чтоб прослезиться над ними, слишком многочисленные, чтоб можно было вдуматься в каждую из них, слишком часто встречающиеся, чтоб надеяться, что их когда-либо не будет. Она читала: - "Его извлекли из-под обломков. Грудь совершенно искалечена... Горе родителей не поддается описанию". - Бедняжка! - произнес он со спокойной наивностью. - А сколько ему было лет? Она стала перебирать плясавшие перед глазами строки. - Не сказано... Нет, есть. Двадцать... Погибшему Жану Римоно было двадцать лет, он был помолвлен. - Двадцать лет! Ведь совсем как Жюльен? Они замолчали, стараясь выделить из множества мертвецов, которых хранила их память, далекий образ молодого человека, друга их юности. - Сколько прошло с тех пор? - спросил старик, тщетно напрягавший свою память. - Со смерти Жюльена? Сорок лет, - ответила она. - А! - вздохнул он. Опять молчание. Потом голос старушки, губы которой все время шевелились, тихо задрожал. - Жюльен, Жюльен! - прошептала она. Маленький старичок вздрогнул, потому что в ее голосе послышались ему какие-то незнакомые нотки. - Почему ты зовешь его? - спросил он слегка встревоженный, удивленный, недоумевающий. Она положила газету на стол, опустила на нее свои старческие перламутровые руки с деревянными сухими кулачками и уставилась, глядя прямо перед собой. Голос ее оставался спокойным и ровным. Она сказала: - Послушай, теперь я могу уже сознаться... Жюльен... Я его любила... И он меня любил. - Что ты говоришь? Ты? Его? А меня? Она продолжала глядеть в одну точку как сомнамбула. - Я тебя любила раньше и после... почти всегда. Но один раз я любила его, незадолго до его смерти. Он слегка вздохнул. - Ах! Он задумался, мало-помалу приходя в себя от этого неожиданного потрясения и глядя на это вечно находящееся перед ним лицо, в которое он так часто смотрел, что оно превратилось в настоящее зеркало. - Это теперь не важно, - прошептал один из них. - Не важно, - повторил другой. У нее однако была задняя мысль, которая теперь соскользнула с ее губ. - А ты... у тебя никогда не было любовницы? И тотчас же легко и просто он раскрыл свое старое пустое сердце. - Да, одна была у меня. Она покачала поблекшей головой. - И у тебя. Ах! Я бы никогда не поверила. Они продолжали говорить о себе, расспрашивали - словно говорили о других, о чужих. - Так что ты с Жюльеном... у вас были свидания? Где? - Не помню. - А часто? - Раза три—четыре. Я вспоминаю только одно, первое... А она? Она умерла? - Вероятно. - Она была красива? Он закрыл глаза, потом снова открыл их, словно это было ни к чему. - Вероятно... Я не могу вспомнить. Но вероятно она была очень красива. Я потом смотрел только на ее маленький портретик очень часто, и этот портрет в конце концов вытеснил ее настоящее лицо. - Да, я понимаю. Он тоже так же исчез. Она добавила: - Как я его любила! Как, должно быть, я его любила! - Ведь трудно припомнить это? - Да, можно только представить себе. - А долго это тянулось? - С осени и до лета, около полугода. А у тебя? - Не больше месяца. Он вскоре умер... - А потом? Ты скоро забыла его? - Нет, нет. Я помню, как я вспоминала. Да... погоди, я даже думала о самоубийстве. Кажется, так... Я полагаю, что так. - А больше ничего не было? - Нет, ничего. Мы вернулись друг к другу. - Разумеется. Старушка как будто была удивлена, что она в свое время не открыла этой тайны. - Но как это могло быть, что я ничего не видела, ничего не подозревала? Как же я была глупа, однако! - Нет, не глупа вовсе. Я ведь тоже ничего не замечал... Просто мы были осторожны; видишь ли? Помнишь, как я тебе сказал, что мне необходимо съездить в Лондон? - Вы ездили вместе в Лондон? - Не в Лондон, в Сен-Жермен. - Врунишка! - сказала она, грозя пальчиком. - Как я плакала бы, если бы я знала. - А я как бы кричал! Кто знает, чем бы это кончилось. - Да, - глубокомысленно произнесла она, - мы могли оказаться злыми и несправедливыми. Им тяжело было наступившее молчание. Он решился прервать его: - Должно быть уже поздно? Часы показывали только девять. Обоюдная исповедь сразу состарила вечер. Они поднялись и через стол взглянули друг на друга. Только теперь они почувствовали какую-то неловкость. Он осторожно спросил, опуская глаза: - Ведь ты хорошо сделала, что рассказала это? - Да, да, - уверенно ответила она. - Так лучше. Они ушли в спальню. Раздеваясь, она сказала с дрожью в голосе: - Мы долго хранили наши тайны. Мы обманывали один другого. Значит, наша жизнь была не такой, какой мы считали ее. А ведь знаешь, в сущности это большая перемена... Они легли. В полутьме при ночнике, горевшем в середине комнаты, они думали, пытались вспомнить, пытались мечтать. Они не могли уснуть. И так свыклись они друг с другом, так отождествились один с другим, что среди ночи они одновременно поднялись и тихо окликнули друг друга, как бы призывая на помощь. Их лица были оживленнее и углубленнее, чем прежде, и на глазах у них блестели слезы. - Ведь это очень большая перемена, не так ли? - шептала она. - Все это было наполовину мертво, все это было затеряно. Ах, нет, не надо было рассказывать об этом, не надо было начинать сызнова. _______________________________________________________________________________ к началу страницы

Три безумных женщины

Три благотворительных дамы закончили свой обычный осмотр. Директор и высшее начальство приюта со знаками глубочайшей признательности проводили их до самой двери, выходившей в поле. Маркиза упросила этих господ вернуться в заведение, где несчастным, находящимся там, так нужна их помощь. Три стареньких дамы остались одни и в ожидании автомобиля присели на каменную скамеечку. Спускались сумерки и бросили траурный налет на белые стены женского приюта для сумасшедших и на последние загородные домики. Под свежим впечатлением мрачных дортуаров и странно оживленных камер, три богатые дамы созерцали вечер, приход которого всегда кажется чудесным, потому что его не замечают. Они все одновременно вздохнули, и не удивительно: они были все в одном возрасте, посвятили себя одному делу, были похожи друг на друга, были заполнены одними и теми же образами трагической теории об отверженных, кликушах и мученицах, которых судьба замкнула в стены, построенные благотворительным комитетом. Отделавшись от этих картин, патронессы все еще удивлялись, воспроизводя в памяти эту бесноватую, бедную плясунью, которой бог делал больно, дергая ее за ниточку, эту идиотку, бесполезную ветошь, брошенную в угол, эту меланхоличку с злокачественной опухолью на сердце. И если эти посетительницы слишком привыкли к этому зрелищу, чтобы испытать потрясение от него, все же они как-то приумолкли на скамеечке, сосредоточенные, как три маленькие девочки. - Автомобиля нет. Констан не понял. Он никогда не понимает толком, - спокойно заметила генеральша. Когда она произнесла эти слова, на улице Ранпар, кончавшейся у самого приюта, показалась парочка. Это был учитель с женой. Они не видели трех сидевших дам и шли по направлению к ним, нежно прижимаясь друг к другу в вечерних сумерках. Они шли в тени высокого дома, возвышавшегося над стеной, и, подойдя еще ближе, поцеловались за углом дома. - Ах! - вырвалось у председательницы, и две другие дамы слышали, как она вздохнула. Они все следили взором за влюбленной парочкой, и как ни были милосердны патронессы, что-то то странное было в том, как они восхищались. Когда молодая чета прошла по дороге, совсем близко и в то же время как бы в другом мире, одна из дам тихо и осторожно прошептала: - Да благословит их Бог. И, словно услышав в этих словах обращенный к ним вопрос, остальные две дамы отозвались коротким: - Да. Вечер, продолжавший спускаться с неба и подниматься с земли, сделал этот уголок поля маленьким-маленьким, как исповедальня, где хочется думать вслух. Маркиза раскрыла рот, чтоб высказать свои предположения относительно запоздавшего шофера, но момент показался ей неподходящим для такого рода размышлений. По-видимому визит к сумасшедшим, два божественно ослепленных существа, вечер, уменьшавший видимые размеры предметов, все это изменило все вокруг, и, вместо того, чтобы сказать о шофере, она тихо произнесла: - И я была молода. Помолчав, прибавила: - Я еще помню. Она сжала вздрогнувшие, словно их коснулось благословение, плечи. Еще можно было разглядеть ее белые волосы, ее щеки, тоже белые и мягкие как вата; можно было разглядеть даже ее покрасневшие веки, по которым капля за каплей стекло столько дней. Наступила минута когда у тайны не хватает сил защищаться, когда нельзя соблюдать полного молчания, когда сердце раскрывается. Та дама, которая только что созналась в том, что когда-то была молода, прошептала: - Я была безумной! я была безумной! В моей жизни был непередаваемый кризис, который промчался как сон. Да, я сама, эта самая, была такой же сумасшедшей, как те, которых мы сейчас видели. Давно это, правда, было. "Это было как только мы поселились здесь. Жана только что отняли от груди, а нашей Марте шел третий год. Так вот, я вдруг решила все бросить и уйти за любимым человеком. Ночью я неслышно встала, ходила по комнатам, собираясь уйти навсегда. Малыш заплакал в своей колыбельке, а я шла к дверям. Нет, я хорошо знаю, что не я сама остановилась. Только случай: я не могла открыть нижнего ящика, где лежали мои документы. И только потому, из-за пустяка, я не вышла за дверь, я навсегда осталась дома. Если бы не эта детская причина, я перевернула бы всю жизнь вверх дном. Когда я думаю об этом так далеко зашедшем сумасшествии, об этом покушении на преступление, об этой пропасти, в которую была брошена, я поражаюсь и ничего не понимаю. Мне все кажется безумным в этом кошмаре, о котором я думала месяцы, которого хотела недели, к которому шла одну ночь. Я знаю только то, что он был. Я даже не раскаиваюсь в нем, настолько я не чувствую себя женщиной, которая стояла тогда на пороге двери. Уже очень давно я стала сама собой рядом с моим бедным больным мужем, и у меня есть только одно земное желание - сойти в могилу раньше, чем он". В вечернем сумраке, который все теснее и теснее сближал заражавшиеся одно от другого бедные сердца, вторая дама начала. - И я, я тоже была безумной. Ах, этот прекрасный, гордый, улыбавшийся мне Оливье стал ухаживать за моей дочерью. Это было вполне естественно: ему было двадцать пять лет, а ей семнадцать. Но я, я не хотела, я боролась, я шла на все, чтоб не быть побежденной. Чего только я не выдумывала, не просила в своих молитвах? О чем только я не мечтала, несправедливая и безжалостная? Он никогда ни о чем не узнал. Он не знал, какое безумное счастье и какое несчастье он дал мне подойдя ко мне, чтобы тотчас же отвернуться. Он воображал, что разговаривает с нормальной женщиной, даже в минуты самой пылкой моей любви. Ах, я была безумна - на свободе, но в заключении. Они сближались все больше и больше. У них родилась дочь. И теперь одна у меня молитва: да услышит меня господь бог и даст мне стать прабабушкой. - И я тоже, - солидным голосом подтвердила третья патронесса, - и я была похожа на них, на вас. И мне мужчина перевернул было уже установившуюся, уже почти конченную жизнь. Однажды он очень грубо разговаривал со мной при людях. Он не имел никакого права на это - понимаете? Но как я была признательна ему, что он хоть одно мгновение был занят мной. Потом он стал несколько ласковее. Он был ужасен. Я узнала о нем отвратительные вещи, в которых нельзя было сомневаться, но которым все же я стала способна верить только много спустя. Все привлекало меня к нему. Между нами ничего не было. Но я была безумна. Я это хорошо знаю, потому что теперь я здорова, и мне кажется порой, что я еще понимаю, как я тогда ненавидела всех окружавших, всех своих. Я так ненавидела их, что была счастлива ненавистью больше, чем любовью. Каким образом я могла до такой степени измениться, каким образом? Я уже перестала стараться понять это. Непонятная сердечная болезнь, как все прочие. Они молчали. - Молодость - это временное безумие, - тихо сказала старшая из трех подруг. - Это такие же беспорядочные грезы, какие бывают ночью. Наутро встаешь взрослой и спокойной. Вы видите, даже говорить об этом не трудно, до такой степени все это кончено. Эти необычайные слова она произнесла чрезвычайно благодушно. Она стряхнула пыль с черного сатинового платья и встала. Ее собеседницы тоже встали и пошли вместе с ней к главному подъезду, где, должно быть, ждал несмышленый шофер. Их тонкие и изящные силуэты производили впечатление молодых женщин. Они шли вдоль стен сумасшедшего дома, чувствуя себя спокойными и выздоровевшими. Все три улыбались одинаковой улыбкой стареющих и выздоравливающих. _______________________________________________________________________________ к началу страницы

Праведный судья

Было первое декабря 1827 года. Присцилла Хавкинс, исполняя свое обещание, вечером вошла в супружеский дом. На улице еще стоял стук отъезжавшего экипажа, когда она постучала в дверь. Прислуга открыла дверь, как обычно ничего не говоря. Она прошла через переднюю, тихонько толкнула дверь столовой и, как это ни было странно, очутилась там. Судья поднял свою величественную, совсем седую голову. С тех пор, как он получил письмо о ее возвращении, он с таким напряженным вниманием ждал ее, что ему стоило большого усилия скрыть свое удивление. — Это вы? Он произнес эти слова совсем тихо, не то от волнения, не то из боязни вспугнуть молодую женщину, которая еще неуверенно стояла на пороге. Сохраняя спокойствие, он встал и подошел к ней. Они пожали друг другу руку, и обменялись самыми обычными словами приветствия, которые все же прозвучали торжественно и несмело. Она огляделась. Ничто не изменилось за шесть месяцев ее отсутствия. Старик джентльмен приложил все усилия к тому, чтобы возвращение его заблудшей супруги осуществилось как весьма радостное, но повседневное событие, как обычная вечерняя церемония. Чтобы не было ни радостных жестов, ни громких фраз, чтобы просто связалась разорванная цепь часов. Она опустилась в оранжевое кресло. На ней была шляпа с голубой ленточкой, ярко зеленое платье с многочисленными воланами цвета сияющих на солнце листьев, очень похожее на то, которое было на ней в день отъезда. У нее было по-обычному розовое лицо, которое из-за светло-голубых глаз казалось прозрачным, а на щеках маленькими спиралями вились завитки волос, как полагалось по тогдашней моде. Она едва заметно улыбнулась, он тоже улыбнулся, чтоб поддержать ее в этом. Оба старались делать вид, что они не думают о том, о чем они оба думали. Судья нервничал и без причины потирал руки. Он начал какую-то фразу, неуверенно остановился, потом откашлявшись, решился произнести: - Будем обедать, дорогая? - Ну, да, - ответила она. Она сняла шляпу и, протягивая ее старой горничной, заметила ее, и сказала тихим грустным голосом: - Здравствуйте, Бетти. Старушка не шевельнула бровью, словно она ничего не слышала: она слишком добросовестно выполняла инструкции хозяина. Они сели обедать. Джентльмен рассказал несколько анекдотов об охоте на лисиц. Она слушала, она вежливо, как в гостях, улыбалась. Иногда она делала над собой усилие и произносила: - Ах! Ах! После обеда они сели друг против друга. Они разговаривали еще некоторое время, потом слова иссякли, и наступило непобедимое молчание. Только тогда оба решили, наконец, дать себе отчет в том, что их жизнь уже не будет такой, какой была, что недостаточно встретиться, чтобы быть вместе, что прошлое неизлечимо. Все более и более затопляемые этой мыслью, они не могли больше таиться: он закрыл глаза, задумавшись, у нее навернулись слезы. Молчание длилось дальше, все более огромное и ледяное. Он поднял свое угловатое благородное лицо с черным шелковым шарфом на шее и произнес: - Не надо ни о чем жалеть. Она всхлипнула и тотчас же разразилась потоком слез, закрыв руками лицо. Судья слегка покраснел и опустил взор. Когда она, справившись с собой, несколько успокоилась, он с отеческой лаской убедил ее пойти отдохнуть. Она послушно встала, как маленькая девочка. Она хотела сказать: "спокойной ночи", запнулась, замолчала и беззвучно вышла из комнаты. Пока звучали ее удалявшиеся шаги, пока сквозь потолок проникал едва слышный легкий шорох ее платья, добрый джентльмен прислушивался. Наедине с собой, он стал судьей, который старается понять, чему нужно верить и что нужно делать. Он сам себя допрашивал, вызывал воспоминания, образы, старался слушать голоса. Потом, когда все звуки смолкли, он взялся рукой за подбородок, как обычно делал в суде. "Кто такая Присцилла?" Легкое виденье, вызванной им, тотчас же ответило: "Кротость, слабость". И только? Да, только, ничего больше. Как бы ни сложилась судьба, она не заслужила, чтоб ей делали зло. Она вышла за него замуж в цвете невинности, вся кротость, вся слабость. Он знал ее ребенком; когда она подросла, когда она дошла до того возраста, который кажется ангельским, он сделал ей предложение и получил согласие. Она ничего не хотела, ничего не решала. Он ее выбрал, как выбирают розу. Ее согласие было только одним из обликов ее кротости, ее улыбка - только ее благоуханием. В течение восьми лет рядом с мужем, убеленным сединой, она продолжала быть прекрасной и украшать собой все. Потом, вполне естественно, она начала грустить и плакать. Сперва он не замечал этой грусти, потом он не мог ее понять, и, наконец, он не хотел понимать. Он даже не пытался узнать имя другого. И вот в начале весны она уехала праздничная, несмотря на свои слезы, и вот с наступлением зимы она возвращалась, разочарованная, несмотря на улыбку, которую она пыталась напустить на себя. Судья стал искать во всем этом что-либо похожее на преступление и не мог найти. Он долго-долго раздумывал еще и, наконец, вынес приговор, что он должен просить прощения у Присциллы. В этих размышлениях прошла вся ночь. Серенький рассвет заглянул в окно, и, когда он прояснился, судья, сгорбившись, пошел к ее комнате. Он смотрел, не касаясь ее, на живую дверь, разделявшую их. Взглянуть, как она спит, он не решился, не из боязни своей слабости, а из опасения разбудить ее. Он привел в порядок свой туалет и пошел на службу. Его тотчас же захватили и отвлекли обычные предметы и старые привычки. Площадь была устлана снежным ковром, над которым висел туман. Укутавшись в огромный, широкий плащ, он погрузился в туман. Он встречался с длинноногими джентльменами, которые бежали по снегу, с разгоряченными щеками и со слезящимися от мороза глазами, тоже укутавшись в плащи, - то голубоватые, то цвета кофе с молоком или испанского табаку. Снег придавал всему четкость белой бумаги с карандашными рисунками кое-где. Кровавым пятном отливала на снегу пунцовая вывеска гостиницы, и совсем новеньким казался кусок выкрашенной в зеленый цвет жести над дверью сапожника. Легкими и правильными линиями рисовались фасады домов. Четкий и черный, как чернильный силуэт, катился кабриолет по острым камням мостовой, которая по недоразумению была разрисована белым, вместо черного. Судья ввалился в подъезд, прошел в вестибюль, где перед ним расступилась прислуга с шепотом - "ваше благородие". Он вошел в большую залу, вымощенную большими и строгими, белыми и черными, плитами. Он сел за стол, где сложены были груды папок, и стал внимательно просматривать назначенные на сегодняшнее заседание дела. Он отогнал от себя все личные заботы. Верный своему долгу, он был только внимательным к своим обязанностям судьей. К нему вернулась его энергия и совестливость, проницательный взгляд и замкнутое в сетке морщинок лицо. Первым было дело некой Фебе Фаукес: адюльтер, легкомысленная женщина, обманутый муж. Он нахмурил брови. Он прочитал все обстоятельства дела: какова бы она ни была, обвиненная согрешила по собственной воле; следовательно, оправдания нет. Его мнение судьи определилось ясно, и он решил, что эту женщину необходимо подвергнуть строгому наказанию. Рабочее издательство "Прибой", Ленинград, 1926

Рабочее издательство "ПРИБОЙ".

ЛЕНИНГРАД. Правл. и редакция: Просп. 25 Октября, 1. Тел. 586-11. Торговый Сектор: Просп. 25 Октября, 52. Тел. 545-77 и 217-79. МОСКВА, Лубянский пассаж, помещ. № 46-49. Телефон 224-09. ___________________________________________________________________

БИБЛИОТЕКА ДЛЯ ВСЕХ.

3- 4. А. Аросев. - Никита Шорнев. 5- 6. М. Волков. - Байки Антропа из Лисьих Гор. 7- 8. Б. Лавренев. - Звездный цвет. - Происшествие. 9-10. Л. Сейфуллина. - Каин Кабак. 21-22. В. Каверин. - Ночь на 25 Октября. 23-24. Вс. Иванов. - Как создаются курганы. - Лощина Кара-Сор. - Ферганский хлопок. 31-32. С. Семенов. - Бог и штаны. - Ботинки. - Рассказы о Ваньке. 33-34. Н. Чердынцев. - Портные. 35-36. М. Рыбацкий. - Шкалик. 37-38. Е. Нечаев. - По пути к преподобному. 39. В. Семичев. - Подкоп. 41-42. Попов (В. Косицын). - Запись официантов. - Смерть Осокина. - Как родная. - Первый обстрел. 43-44. Никандров. - Во всем дворе первая. 60. А. Толстой. - Необыкновенное приключение Никиты Рощина. 61. М. Зощенко. - Аполлон и Тамара. 62. Н. Никитин. - Митька Брень. 63-64. А. Толстой. - Черная пятница. - На острове Халки. 65-66. М. Зощенко. - Коза. - Страшная ночь. 67-68. Н. Никитин. - Могила Панбурлея. - 25 июля. - Перед боем. 69-70. П. Романов. - Р а с с к а з ы о л ю б в и: Любовь, Весна, Сирень. 71-72. И. Эренбург. - Т р и р а с с к а з а о т р у б к а х: Трубка коммунара, Трубка солдата Пьера Дюбуа, Трубка миллионера Ван-Эстерпеда. 81-82. Афромеев. - Улыбка. 83-84. Н. Баршев. - Гражданин Вода. - Жданное слово. - Четвертое. 85-86. М. Казаков. - П ы л ь: Попкино счастье. - Майя. - Смертники. 101-102. М. Салтыков-Щедрин. - П р е м у д р ы й п е с к а р ь. - Карась идеалист. - Самоотверженный заяц. - Добродетели и пороки. - Как мужик двух генералов прокормил. 105-106. Гл. Успенский. - Будка. - Про одну старуху. 109-110. А. Чехов. - Унтер Пришибеев и др. рассказы. 111-112. А. Чехов. - Человек в футляре и др. рассказы. 113-114. Гл. Успенский. - Книжка чеков. - Последнее средство. 115-116. Н. Решетников. - Три брата. 117-118. Н. Успенский. - Егорка. 121-122. Левитов. - Моя фамилия. 131-132. Д. Айзман. - Леви и зейде Менахем. - Утро Анчла. - Операция. 133-134. Бунин. - Господин из Сан-Франциско. - Байбаки. 135-136. Шмелев. - Виноград. 151. А. Досвитный (с украинского). - Миссионеры. 153-154. И. Франко (перев. с украинского). - Есть ли дружба? - Каменщики. - Хорошо заработали. - Угольщик. 155-156. А. Досвитный (перев. с украинского). - Тюнгуй. 169-170. Аррайс Берце (перев. с латышского). - Тайна типографии. - Менус. 171. Э. Клуссайс (перев. с латышского). - Тысяча девятьсот семнадцатый. 173. Сантери Ингман. - Бесхвостый теленок. 175. Немоевский (перев. с польского). - Летучка. 177-178. Струг (перев. с польского). - Нелегальные. 181-182. Ж. Ромен (перев. с французского). - Возрожденный городок. 183-184. Ж. Дюамель (перев. с французского). - Кирасир Кювелье и др. рассказы. 185. А. Франс (перев. с французского). - Дело зеленщика. 187-188. Г. Мопассан (перевод с французского). - Дьявол. - Нормандская шутка. - Нормандец. - Омут. - В лесу. - Семейка. 189. О. Мирбо (перев. с французского). - Исповедь Жибори. - Горе крестьянина Пито. 190-191. О. Мирбо. - Д а з д р а в с т в у е т а р м и я! - Знаменитый адвокат. - Крестины. 193. П. Амп (перев. с французского). - Случай с сенатором. 195. П. Милль (перев. с французского). - Воскресный отдых. - У машины. 201. Д. Лондон. - Безумие Джона Харнеда. 203-204. Д. Лондон. - Мои скитания. I. Путевые приключения. - Железнодорожные зайцы. - Попался. _______________________________________________________________________________ Подготовка текста - Лукьян Поворотов


Используются технологии uCoz