Рубен Дарио



Сказки и рассказы

Мои первые стихи Синяя птица Тюк Покрывало королевы Мэб Король-буржуа Нимфа Гимн золоту Рубин Белые голубки и черные цапли Morbo et umbra _________________________ к началу страницы

Мои первые стихи

Было мне тогда четырнадцать лет, я изучал классическую литературу. Однажды я почувствовал неодолимое желание написать стихи и отправить их некоей прехорошенькой девице, которая посмела пренебречь мною. Я заперся в своей комнате и там, в одиночестве, с невероятным трудом кое-как втиснул в несколько строф скопившуюся в моей душе горечь. Когда же я увидел на листке бумаги коротенькие, так приятно выглядевшие строки, когда прочитал их вслух и осознал, что это - порождение моего разума, меня охватил восхитительный трепет тщеславия и гордости. Я тут же решил опубликовать стихи в "Калавере", единственной существовавшей тогда газете, и послал их, не подписав, редактору. Моим намерением было насладиться потоком восхвалений, которыми, несомненно, будут встречены мои стихи, а затем, когда самолюбие мое будет удовлетворено, скромно сообщить, кто автор. Это-то и спасло меня. Через несколько дней выходит пятый номер "Калаверы" - на его столбцах я своих стихов не вижу. Ну что ж, напечатают в шестом номере, сказал я себе и решил ждать - ничего другого не оставалось. Однако ни в шестом номере, ни в седьмом, ни в восьмом, ни в следующих не было ничего, напоминающего стихи. Я было потерял уже надежду увидеть мое первое стихотворение напечатанным, как вдруг, извольте, тринадцатый номер "Калаверы" принес исполнение моих желаний. Люди, не верящие в бога, слепо верят в какие-нибудь нелепые приметы, - например, в то, что число тринадцать - злосчастное, что оно предвещает беду, даже смерть. Я в бога верю, но верю также в роковую силу проклятого числа тринадцать. Как только "Калавера" оказалась у меня, я оделся понарядней и, держа в руках злополучный тринадцатый номер, вышел на улицу, дабы выслушивать хвалы. Пройдя несколько шагов, я встречаю приятеля, и между нами происходит такой диалог: - Как поживаешь, Пепе? - Хорошо, а ты? - Превосходно. Скажи, ты видел тринадцатый номер "Калаверы"? - Я эту газетенку вообще не читаю. Лучше бы мне вылили за шиворот кувшин холодной воды или основательно наступили на мозоль - я бы меньше огорчился, чем от этой фразы из шести слов. Иллюзий у меня убавилось сразу на пятьдесят процентов - я-то ведь воображал, что все должны прочитать по крайней мере тринадцатый номер, иначе где же справедливость? - Пусть так,- сказал я с некоторым раздражением. - Но знаешь, у меня есть свежий номер, и мне хотелось бы узнать твое мнение вот об этих стихах - по-моему, очень хороши. Мой приятель Пене прочел стихи и - о, негодяй! - осмелился оказать, что хуже не бывает. Мне ужасно захотелось влепить пощечину наглецу, не признавшему достоинств моего творения, но, сдержав себя, я проглотил пилюлю. То же самое повторялось со всеми, у кого я спрашивал мнения по сему предмету, и мне оставалось лишь сделать вывод, что все они... попросту ослы. Наконец я устал пытать судьбу на улице и пошел к знакомым, где в это время было человек десять или двенадцать гостей. После приветствий я в тысячный раз задал все тот же вопрос: - Вы видели тринадцатый номер "Калаверы"? - Нет, не видел, - ответил один из присутствующих. - А что там есть хорошего? - Да, знаете, среди всего прочего напечатано стихотворение, говорят, недурное. - Не будете ли так любезны прочитать его нам? - С удовольствием. Я вытащил из кармана "Калаверу", медленно ее развернул и, волнуясь, но с жаром, прочитал свои строфы. Потом спросил: - Что вы думаете о достоинствах этого произведения? Ответа не пришлось долго ждать, тут же градом посыпались отзывы в таком духе: - Мне эти стихи не нравятся. - Плохие стихи. - Отвратительные. - Если "Калавера" будет и впредь печатать подобную дребедень, я попрошу вычеркнуть меня из числа подписчиков. - Публика должна потребовать, чтобы автора вываляли в перьях. - И издателя. - Какая гадость! - Вздор! - Чепуха! - Мерзость! Взбешенный, я поспешил откланяться и решительно зачислил этих невеж в категорию глупцов. "Stultorum plena sunt omnia", - повторял я себе в утешение. Все, кто не может оценить красоты моих стихов, думал я, это просто невежественные люди, они не изучали классическую литературу и, следовательно, не обладают знаниями, необходимыми, дабы верно судить об изящной словесности. Лучше всего пойду-ка я поговорю с редактором "Калаверы" - уж он-то в литературе понимает, не зря же напечатал мои стихи. Так я и сделал. Прихожу в редакцию газеты и, чтобы завязать разговор, обращаюсь к издателю с такими словами: - Я прочитал тринадцатый номер "Калаверы"... - Вы подписчик моей газеты? - Да, сударь. - Принесли что-нибудь для следующего номера? - Нет, я не по этому поводу пришел,- я, знаете, прочел там стихотворение... - Будь оно проклято, это стихотворение, публика меня извела вконец своими протестами. Вы вполне правы молодой человек, стихов хуже не бывает. Но что поделаешь! Времени было мало, мне не достало материала на полстолбца, я и схватил эти стихи, будь они неладны, - видно, прислал какой-то шутник, чтобы поиздеваться. Последние слова я услыхал уже на улице - я вышел, не простясь и твердо решив покончить с собою. Застрелюсь, думал я, повешусь, приму яд, брошусь с колокольни на мостовую, кинусь в реку с камнем на шее или уморю себя голодом - терпеть все это никаких сил человеческих не хватит. Но умереть таким молодым... И потом, никто ведь не знал, что я автор стихотворения. Итак, читатель, клятвенно тебя заверяю, что я не покончил с собой, но надолго излечился от страсти сочинять стихи. Что ж до числа тринадцать и до черепов, то в другой раз, когда буду в настроении, я расскажу тебе нечто такое страшное, что у тебя волосы станут дыбом. Перевод Е. Лысенко _______________________________________________________________________________ к началу страницы

Синяя птица

Париж - театр, забавный и жуткий. У завсегдатаев кафе "Пломбье", славных ребят, молодых и дерзновенных - художников, ваятелей, поэтов, объединенных древней мечтой о неувядаемых лаврах, - любимцем был бедный Гарсин. Вечно грустный, он охотно пил и никогда, отрешенный, не напивался - истинное дитя богемы, беспробудный мечтатель, дивный импровизатор. Убогий закуток, приют нашего веселья, на своих когда-то белых стенах хранит до сих пор, среди набросков и росчерков будущих Делакруа, стихи - целые строфы, начертанные крупным, размашистым почерком нашей Синей птицы. Синей птицей был бедный Гарсин. Так мы его окрестили. И не по своей прихоти. После рюмки абсента он становился еще грустней. А когда мы бессмысленно смеялись, как малые дети, спрашивали, что с ним, и тормошили его, он, страдальчески морща лоб и глядя по-прежнему куда-то в небо, отвечал с горькой улыбкой: "Вы же знаете, друзья, в голове у меня - синяя птица, только и всего..." Весной он целые дни проводил на пустоши. "Воздух полей полезен моим легким", - объяснял поэт. С прогулок он приносил букеты фиалок и тетради, исписанные под шелест листьев мадригалами, ясными, как безоблачное небо. Фиалки предназначались его соседке Нини - юной, румяной и голубоглазой. Стихи - нам. Мы читали и восхищались. Каждый спешил выразить Гарсину свои восторги. Его талант обещал мощное цветение. Время еще не настало, но не это важно - Синяя птица еще воспарит, и воспарит высоко! Чудные стихи! Браво, Гарсин! Ну, еще по рюмке, за Гарсина! Символы веры Гарсина: из цветов - синие колокольчики, из камней - сапфиры, из вечных ценностей - любовь и небо, короче говоря, глаза Нини. Еще поэт любил повторять: "Неврастения всегда лучше тупоумия". Порой Гарсин становился еще печальней, чем обычно. Тогда он часами бродил по бульварам, провожая невидящим взором красоток-щеголих и роскошные экипажи; улыбался, глянув на витрину ювелира, и шел прочь, но у витрин книжной лавки терял самообладание - он буквально прилипал к стеклу, разглядывая редкостные фолианты; его душила зависть, лоб страдальчески морщился, с трудом он отводил взгляд и, вздыхая, шел дальше. И вскоре снова оказывался с нами, в кафе; нервно выпивал свой абсент, повторяя все то же: "Голова моя - клетка, в ней - синяя птица, и птица жаждет свободы..." Многие сочли, что он повредился в уме. Психиатр, которому описали ситуацию, квалифицировал этот случай как специфическую мономанию. Его диагноз укрепил подозрения. Что делать, бедный Гарсин действительно был не в себе. Не так давно он получил от отца, нормандского сукноторговца, письмо, содержания примерно такого: "О твоих парижских безобразиях наслышан. Не поумнеешь - останешься без гроша. Возвращайся, безмозглый, книгами займешься в конторе. Сожги свою писанину - и я тебя обеспечу". Письмо читали всей компанией. - И ты поедешь? - Ни за что! - И ты согласишься? - Как бы не так! Браво, Гарсии! Письмо порвано, корабли сожжены, а Гарсии тут же экспромтом продекламировал стихи и кончил, если мне память не изменяет, так: Нет, поумнеть не могу и притворяться не стану, лишь бы жила непрестанно Синяя птица в мозгу! Но с тех пор Гарсина словно подменили - он стал разговорчив, общителен, весел, купил новую куртку и принялся за поэму в терцинах, названную, как и следовало ожидать, "Синяя птица". Ежевечерне он читал компании новые части поэмы. Стихи были прекрасными и безрассудными. В них была и синева неба, и свежесть полей, и лесные опушки, словно возникшие из-под волшебной кисти Коро, и девичьи лица среди роз, и глаза Нини - большие и влажные, а в довершение всего появлялся господь бог - повелеть Синей птице неведомо зачем и как свить гнездо в голове у поэта. Так она оказалась в неволе. И стоило ей, затосковав по свободе, взмахнуть крыльями, биясь о череп, как лицо поэта искажалось страданием, глаза тонули в небе, а рука сама тянулась к рюмке, с папиросой на закуску. Вот такая поэма. Однажды вечером Гарсин пришел возбужденный, болтая и смеясь, но совсем невесело. Его милую соседку недавно похоронили. - Слушайте новость! Слушайте новость! Кончена моя поэма. Нини умерла. Настанет весна, а Нини не будет. Фиалки могут цвести спокойно. Остается еще эпилог. Издатели и взглядом не удостоили мои стихи. Скоро и вы их растеряете. Закон времени. А эпилог я назову так: "Синяя птица в синем небе". Весна в разгаре. Зелень и облака - розовые утром, голубые по вечерам. Легкий ветерок колышет молодую листву, шурша прошлогодней травой. А Гарсина не видно в полях. Он здесь, в милом сердцу кафе "Пломбье", - в черном костюме, бледный, с печальной улыбкой. - Приветствую вас, друзья мои! И обнимемся на прощанье... от всего сердца, от всей души... Простимся! Скоро, скоро вылетит Синяя птица... И бедный Гарсин, смахнув слезу, обнял каждого из нас и ушел. - Бедняга Гарсин! - говорили мы. Все-таки едет домой, к отцу-суконщику. Прощайте, музы, прощай, поэзия! Теперь у него один метр - деревянный. Помогай ему бог! Ну ладно, выпьем за Гарсина! Бледные, перепуганные, в скорбном молчании встретились мы, завсегдатаи кафе "Пломбье", на другой день в комнате Гарсина. Он лежал на кушетке, в крови, с разможженным пулей черепом. По простыни был разбрызган мозг. Ужасно!.. Когда мы наконец поняли, что же произошло, и оплакали друга, один из нас заметил рядом с ним рукопись поэмы. На последней ее странице было написано: "Клетку Синей птицы отворю весною, отпущу на волю..." Эх, Гарсин! И сколько таких, у кого бьется в мозгу Синяя птица! Перевод Н. Малиновской _______________________________________________________________________________ к началу страницы

Тюк

Вдали, за разделявшей воду и небо линией, будто прочерченной синим карандашом, садилось в золотистой дымке и снопах пурпурных искр солнце, похожее на раскаленный железный диск. На таможенном молу постепенно воцарялось спокойствие - только сторожа в надвинутых на брови фуражках шагали из конца в конец да поглядывали то в одну, то в другую сторону. Гигантские ручищи шлюпбалок застыли в неподвижности, грузчики расходились по домам. У основания мола плескалась вода, и влажный соленый ветер, дующий с открытого моря в вечерние часы, неутомимо раскачивал окружавшие мол шлюпки. Все грузчики с шлюпок уже ушли, кроме старого дядюшки Лукаса, который утром, взваливая бочку на повозку, повредил себе ногу и, хоть с грехом пополам, но проработал весь день, а теперь сидел на камне с трубкой в зубах и печально глядел на море. - Эй, дядюшка Лукас! Отдыхаете? - Как видите, сударь. И у нас завязался душевный, свободный разговор - мне нравится вот так беседовать с этими простыми, славными людьми, которые ведут трудовую жизнь, укрепляющую здоровье и силу мышц, и питаются фасолью да хмельной кровью винограда. Я сочувственно смотрел на сурового старика и слушал с интересом его речи, отрывистые фразы человека необразованного, но с бесхитростною душой. Ах, так он был солдатом? В молодости служил в армии Булнеса? И у него еще хватило сил пройти с винтовкой до Мирафлореса? Он женат, был у него сын... - Да, был,- говорит дядюшка Лукас,- только вот уже два года, как помер! Небольшие, поблескивающие под седыми, лохматыми бровями глаза его увлажняются. - Отчего помер? Да на работе, он тогда всех нас кормил - жену мою, малышей, да и меня, сударь, я, знаете, был болен. И он рассказал мне все по порядку в этих вечерних сумерках, пока море покрывалось мглою, а город зажигал свои огни; но прежде, чем приступить к рассказу, погасил свою черную трубку и, засунув ее за ухо, вытянул и скрестил худые жилистые ноги в грязных, подвернутых до щиколоток штанах. Мальчик рос дельным и трудолюбивым. Хотели отдать его в школу, как подрастет, да нищим не до того, чтобы учиться читать, когда дома плачут от голода! Дядюшка Лукас был женат, ребятишек куча. Чрево его жены было проклято проклятием бедняков: плодовитостью. Со всех сторон просящие хлеба раскрытые рты; неумытые, барахтающиеся в грязи ребятишки, дрожащие от холода худенькие тельца - надо добывать еду, кое-какую одежонку, и для этого трудиться без передышки, трудиться, как вол. Когда сын подрос, он стал помогать отцу. Сосед кузнец взялся обучить его ремеслу; но мальчик был такой слабенький, одни кости, и, орудуя мехами, с ног валился - вот и слег, пришлось оставить науку. Ох, как сильно болел! Но не помер. Нет, не помер! А ведь жили они в одном из людских муравейников, в ветхой, покосившейся, безобразной лачуге, на грязной улочке, населенной продажными женщинами, где всегда стоит зловоние, где ночью тускло светят редкие фонари, где непрестанно звучат, призывая в притоны разврата, арфы и аккордеоны, где шумят, направляясь в публичный дом, моряки, ожесточенные воздержанием в долгих плаваньях и мечтающие напиться до беспамятства, вволю покричать и поплясать. Да, в этой грязи, среди крика и гама пьяных пирушек, мальчик выжил, выздоровел и поднялся с постели. Так ему исполнилось пятнадцать лет. Ценою многих лишений дядюшке Лукасу удалось купить лодку. Он стал рыбачить. На рассвете, захватив рыболовные спасти, выходили они с сыном в море. Один греб, другой насаживал на крючки наживку. Обратно возвращались с надеждой продать улов - дул холодный бриз, лежал густой туман, а они тихонько напевали какой-нибудь "тристе" и, причаливая, подымали как победный стяг весло, с которого струилась пена. Если улов удавалось продать, вечером выходили в море еще раз. В один из таких зимних вечеров разразилась буря. На отца и сына в крохотной лодчонке обрушились яростно волны и ветер. К берегу не пробиться. Улов и все снасти смыло водою, надо было думать, как бы самим спастись. Из последних сил гребли они к берегу. Уже совсем близко подошли, да тут проклятый шквал выбросил их на скалу, и лодку разбило в щепки. Сами-то, слава богу, только немного ушиблись, - рассказывал дядюшка Лукас. И потом стали они оба работать на шлюпке. Да, на шлюпке, на одной из этих больших, тупоносых черных лодок, которые подвешены на гремящей, как железная змея, цепи, к могучей, похожей на виселицу шлюпбалке; грести там надо стоя и равномерно, ведешь шлюпку от мола к пароходу да от парохода к молу, кричишь "йоээп!", подталкивая тяжелые тюки, чтобы поддеть их на железный коготь, который их подымает, раскачиваясь как маятник... Да, на такой вот шлюпке старик и мальчик, отец и сын, взгромоздясь на груду ящиков, трудились оба что было сил, зарабатывали свое жалованье, чтобы прокормить себя и родных своих пиявочек в лачуге. Каждый день выходили они на работу - облачившись в старье, подпоясавшись пестрым поясом и стуча грубыми, тяжелыми башмаками, которые, приступая к делу снимали и бросали в угол шлюпки. Начиналось плаванье туда-сюда, погрузка и выгрузка. Отец глаз с мальчика не спускал: - Сынок, голову не зашиби! Гляди, конец руку тебе опутал! Осторожней, ногу перебьет! Так он учил, наставлял, направлял сына - по-свойскн, в простых, грубоватых выражениях старого рабочего и любящего отца. Но вот однажды дядюшка Лукас не смог подняться с кровати - от ревматизма распухли суставы, свербило в костях. Ох, худо было. И лекарства купить надо, и еду, сами понимаете. - На работу, сынок, деньги нужны, нынче суббота. И сын пошел, один пошел, прямо бегом побежал, не позавтракав, трудиться, как всегда. День стоял погожий, светлый, солнце золотом горело. На молу ездили по рельсам вагонетки, скрипели блоки, громыхали цепи. От шума и суматохи кружилась голова - кругом металлический звон, грохот, гудит ветер в лесу мачт и снастей столпившихся судов. Под одною из шлюпбалок, у мола, сын дядюшки Лукаса с другими шлюпочными поспешно перетаскивали грузы. Надо было опорожнить переполненную тюками шлюпку. То и дело опускалась на крутящемся шкиве длинная цепь с крюком на конце, гремя, как трещотка; парни обвязывали тюки сложенной вдвое веревкой, цепляли их на крюк, и тюки подымались вверх, вроде рыбы на леске или грузила на лоте, - то спокойно, то раскачиваясь в воздухе туда-сюда, как язык колокола. Груза в шлюпке была целая гора. Волны временами тихонько покачивали шлюпку с высившимися наподобие пирамиды тюками. Один тюк был самый тяжелый, самый огромный. Он был больше всех прочих, громоздкий, туго набитый и пахнул брезентом. Лежал он на дне шлюпки. Человек, стоя на нем, казался крошечной статуэткой на огромном пьедестале. Как все другие грузы, тюк был обшит брезентом и опоясан металлическими полосами. На его боках, среди всевозможных черных линий и треугольников, блестели буквы, похожие на глаза. "Не буквы - брильянты", - говорил дядюшка Лукас. Железные полосы были скреплены гвоздями с крупными зубчатыми шляпками; а в брюхе чудовища наверняка были рулоны линона и перкаля. Оставался только этот тюк. - Ну, берем кабана! - сказал один из грузчиков. - Вот махина! - прибавил другой. И сын дядюшки Лукаса, которому не терпелось поскорей закончить работу, чтобы пойти получить деньги и подкрепиться, стал завязывать свой клетчатый шейный платок. Раскачиваясь в воздухе, опустилась цепь. Тюк крепко обвязали, сделали петлю, попробовали, надежна ли, закричали: "Иса!" И цепь со скрежетом пошла вверх, поднимая громадину. Грузчики, собираясь сойти на берег, еще стояли и глядели на страшный груз. Вдруг случилось нечто ужасное. Тюк, этот огромный тюк, выскользнул из веревок, как собака высвобождает голову из чересчур свободного ошейника, и обрушился на сына дядюшки Лукаса, прижав его к острому борту шлюпки, - раздавило почки, перешибло позвоночник, изо рта хлынула черная кровь. В тот день не принесли дядюшке Лукасу ни хлеба, ни лекарств - только изувеченный труп; рыдая, обнимал его больной старик, и в голос вопили жена и малыши, когда мальчика повезли на кладбище. Я простился со старым грузчиком и неспешным шагом направился домой, размышляя об услышанном с мечтательностью поэта, а ледяной бриз с моря зло щипал мне нос и уши. Перевод Е. Лысенко _______________________________________________________________________________ к началу страницы

Покрывало королевы Мэб

Однажды колесница королевы Мэб, выточенная из цельной жемчужины, влекомая по солнечному лучу четверкой жуков с агатовыми крыльями и золотым панцирем, скользнула в окошко мансарды. Там четверо тощих бородачей с отчаяньем во взоре и вызовом в голосе проклинали судьбу. К тому времени феи уже роздали свои дары смертным. Одним достались волшебные палочки: коснешься сейфа - и он уже полон; другим - чудесные колосья, чтобы лущить из них бриллианты; третьим - волшебные стекла, сквозь которые видны в недрах матери-земли золото и самоцветы, иных феи одарили густой шевелюрой, иных - голиафовой силой, кому достался молот - плющить раскаленное железо, кому - резвые ноги и крепкие пятки для бешеной скачки, когда вьются конские гривы и ветер сечет лицо. Эти четверо проклинали судьбу. Одному на роду была написана глина, другому - палитра, третьему - мелодия, четвертому - лазурь. Королева Мэб прислушалась. Заговорил первый: - Что за мука - единоборство замысла и мрамора! Передо мной глыба, а при мне лишь резец. У тебя есть гармония, у тебя - свет, у тебя - вдохновение, а у меня лишь мечта - божественная, дивная Венера, сияющая снежной наготой под лазурным куполом. Косной материи я жажду дать форму, пластичность, линию - пусть потечет по жилам статуи прозрачная кровь богов. Я храню дух Эллады и люблю ее плоть - бегущую нимфу и фавна, простершего руки. О Фидий! Властелин и полубог вечно прекрасного мира, под взглядом твоим красота сбрасывает роскошный хитон, являя белоснежное совершенство формы. Ты ранишь мрамор, укрощая его, но перестук твоего молотка ритмичен, как стих; цикада, любимица солнца, скрытая молодыми виноградными лозами, славит тебя. Златокудрый бог, светоносный Аполлон, державно-величавая Минерва - они твои. Подобно магу, ты превращаешь камень в образ, слоновий бивень - в пиршественную чашу! Как нестерпимо ощущать свое ничтожество у подножия твоего величия! Где оно, достославное твое время? дольно жалят взгляды современников... Прекрасен идеал открывшийся мне, но жалки мои силы. Беру резец - и чувствую отчаянье. Заговорил другой: - Сегодня же выброшу кисти. К чему радуга, к чему вся эта многоцветная палитра расцветшего поля, если в итоге картину не выставят в салоне? Чего я достигну? Я искушен во всех живописных школах, во всех манерах и направлениях. Я писал обнаженное тело Дианы и лик Мадонны. Поля и леса дарили мне свои цвета и оттенки; как влюбленный, я ловил каждое движение светотени, как любовник, ласкал ее отсветы. Я молился обнаженной натуре во всем ее великолепии - ее чистейшей белизне и легким теням. Нимбы святых и крылья херувимов трепетали под моей кистью. Но тяжким было пробуждение. Завтрашний день! Продать за гроши Клеопатру, чтобы купить кусок хлеба? А ведь я мог бы в горячке вдохновения начать великую картину, которую ношу в себе! Заговорил третий: - Давно прикована моя душа к миражу симфоний, и я боюсь очнуться. Мне внятна всякая гармония - от лиры Терпандра до мощного взлета оркестровой фантазии Вагнера. В мои пророческие минуты мне брезжил идеал. Как древний философ, я слышал музыку сфер. Все шорохи созвучны, все отзвуки сливаются в аккорды. Весь мир способны вместить мои хроматические гаммы. Трепетанье луча рождает гимн, шелест леса будит в моей душе свой отклик, свою мелодию. И грохот бури, и птичье пенье - все сливает воедино бесконечная каденция. А оглянешься вокруг - ни души, и только глумится толпа, да маячит впереди решетка "желтого дома". Заговорил последний: - Все мы испили ионической влаги. Но, как и прежде, недосягаем идеал, недосягаема лазурь. А нам суждено вечно стремиться к вечному свету! Есть у меня стихи, как мед, и есть, как золото, и есть, как раскаленное железо. Я амфора с небесным бальзамом - любовью. Голубке, звезде, ветке и ирису - всем открыто мое сердце и жилище. Взмахнув орлиными крыльями, я взмываю ввысь и усмиряю бури. Сближаются губы - и встречаются рифмы, звучит поцелуй - и рождается стих, и кто увидел мою душу - знает мою музу. Люблю эпос, люблю его доблестное дыханье, колышущее стяги над войском и плюмажи. Люблю лирическую песнь - дар божеству или любимой. Люблю эклоги, где дышат вербена и тмин, и божественный вол, увитый гирляндами роз. Бессмертно было бы произведение, которое я мог бы создать, но меня гнетет нищета и мучит голод. И королева Мэб, приподнявшись в колеснице, выточенной из цельной жемчужины, взмахнула покрывалом, едва ощутимым, словно сотканным из дыхания снов - сладких снов, и жизнь сквозь него виделась в розовом свете. Всех четверых - тощих, отчаявшихся и дерзких - укрыла она покрывалом. И печаль покинула их, ибо в груди поселилась надежда, а в голове - веселое солнце и лукавый бесенок гордыни, который тешит бедных художников в минуту отчаянья. И с тех пор в мансардах блаженных неудачников царят голубые сны, и день грядущий мнится лучезарным, и смех гонит печали, и кружится шальная фарандола перед белым Аполлоном, пестрым холстом, ветхой скрипкой и выцветшей рукописью. Перевод Н. Малиновской _______________________________________________________________________________ к началу страницы

Король-буржуа

(Веселая сказочка) Друг мой, все небо в тучах, и холоден ветер, и день ненастен. Я знаю веселую сказочку... Она разгонит седые туманы печали. Послушай: Жил-был в огромном и прекрасном городе могущественный король, и было у него великое множество причудливых и богатых одежд, обнаженных рабынь - белых и черных, длинногривых коней, быстроногих борзых, сверкающего оружья и доезжачих, чьи бронзовые рога наполняли ветер радостными кликами. - Это был король-поэт? - Нет, друг мой, это был король-буржуа. Он преклонялся перед всеми искусствами, сей суверен, и оказывал щедрое покровительство своим музыкантам, ваятелям, живописцам, сочинителям дифирамбов, аптекарям, брадобреям и учителям фехтования. Иногда король посещал окрестные дубравы и там приказывал своим профессорам риторики слагать хвалебные гимны над окровавленной тушей косули или кабана, а тем временем слуги наполняли бокалы искрометным золотым вином, и женщины дружно хлопали в ладоши, отбивая такт. Он был королем-солнцем в своем Вавилоне, полном музыки, смеха и праздничного веселья. Когда королю наскучивала городская суета, он выезжал на охоту, и леса оглашались шумом неистовой погони, и перепуганные птицы покидали свои гнезда, и гулкое эхо отзывалось на крики охотников из самых уединенных пещер. Гончие псы с упругими и сильными лапами на всем бегу прорывались сквозь заросли, и ветер раздувал пурпурные плащи и волосы охотников, склонявших свои разгоряченные лица над конскими выями. Жил наш король в роскошном дворце, где были собраны неисчислимые богатства и прекраснейшие произведения искусства. Ко дворцу вела аллея, обсаженная кустами сирени; она проходила мимо больших прудов, и гостя сначала приветствовали лебеди с длинными белыми шеями, а потом величественные лакеи. Отменный вкус! В самый дворец поднимались по широкой лестнице между гипсовыми и базальтовыми колоннами. По обеим сторонам ее подножия красовались мраморные львы, подобные тем, что украшали подножие Соломонова трона. Какая утонченность! Кроме лебедей, король держал еще обширный птичник и, тонкий ценитель гармонии, воркования и трелей, любил расширять свой умственный кругозор возле этих пернатых музыкантов, читая романы господина Оне, или весьма содержательные трактаты по грамматике, или узорчатые рассуждения критиков. Таков он был: непримиримый поборник академической правильности в литературе и тщательной шлифовки в искусстве, возвышенная душа, поклонник наждачной бумаги и орфографии. Японские безделушки! Китайские редкости! Одни предметы роскоши и ничего другого. Убранство гостиных во дворце было достойно вкуса Гонкура или миллионов Креза. Гости любовались фантастическими и восхитительными группами бронзовых химер с раскрытой пастью и закрученным спиралью хвостом; лаковыми шкатулками из Киото с инкрустациями в виде ветвей и листьев небывалой флоры и животных неведомой фауны; бабочками вееров, развешанных по стенам; рыбками и петухами самых различных цветов; масками, чьи черты были искажены адскими гримасами, а глаза блестели, как живые; секирами с лезвиями из старинной стали и рукоятками в виде пожирающих цветы лотоса драконов; и вмещающимися в яичную скорлупу желтыми кимоно, словно из паутинки сотканными из тончайшего шелка, усеянного красными цаплями и зелеными стеблями риса; и огромными фарфоровыми вазами, расписанными изображениями татарских воинов в звериных шкурах, с натянутыми луками и пучками стрел в руках. А еще был в том дворце греческий салон, полный мраморных изваяний: богинь, муз, нимф и сатиров; и салон галантных времен, увешанный картинами великого Ватто и Шарденя. Два, три, четыре салона... Бог знает, сколько их там было! И меценат расхаживал по залам, с величавым выражением лица, круглым животом и короной на голове, похожий на карточного короля. Однажды к подножию трона, на котором восседал король в окружении куртизанок, профессоров риторики, учителей фехтования и танцмейстеров, привели странное человеческое существо. - Кто это? - спросил король. - Сеньор, это поэт. У короля были лебеди в пруду, канарейки, воробьи и соловьи в птичнике, но поэта он видел впервые. - Оставьте его здесь. Поэт сказал: - Сеньор, я голоден. Король сказал: - Говори, и тебя накормят. И поэт начал: - Сеньор, я воспеваю будущее. Я распахнул свои крылья навстречу урагану. Рожденный на заре, я ищу избранное племя, которое с гимном на устах и лирой в руках встретит восход великого солнца. Я отбросил вдохновение нечистого города, раздушенного алькова, я прогнал музу из плоти и крови, которая покрывает сердце плесенью мелочности, а лицо рисовой пудрой. Я сломал льстивую арфу со слабыми струнами, я разбил богемские бокалы и кувшины, где пенится вино, которое опьяняет, но не придает крепости; я сорвал с себя плащ, который делал меня похожим на гистриона или на женщину, и облачился в грубую и блистательную одежду: мои лохмотья из пурпура. Я скрылся в сельве и там стал сильным, напитавшись до пресыщения целительным молоком и соками новой жизни; и на берегу бурного моря дерзостно обратив лицо к черной, яростной буре, подобный гордому ангелу или олимпийскому полубогу, я испробовал ямб, предав забвению мадригал. Я возлюбил великую природу и, воспламененный идеалом, искал стих, который таит в себе звезда в глубинах неба и жемчужина на дне океана. Я хотел стать сильным. Ибо грядет время великих революций, грядет Мессия, светозарный, мятежный, могучий пророк, и надлежит встретить его поэмой - триумфальной аркой, сложенной из стихотворных строф, стихов из стали, стихов из золота, стихов из любви. Сеньор, искусство - не холодные мраморные манекены, не вылизанные холсты, не превосходный господин Оне! Сеньор, искусство не носит панталон, не говорит на языке буржуа, не ставит точки над всеми "i". Оно царственно, оно либо облачено в одежды из золота и пламени, либо ходит обнаженным, оно замешивает глину на лихорадке и пишет картины светом, оно не знает. счета и меры, и бьет крыльями, как орел, и вонзает когти, как лев. Сеньор, между Аполлоном и гусем выберите Аполлона, даже если он будет из обожженной глины, а гусь из мрамора. О поэзия! И что же! Поэты проституируют ритмы, воспевают женские родинки, фабрикуют поэтические сиропы, и, кроме того, сеньор, сапожник критикует мои односложники, а господин профессор фармакологии расставляет точки и запятые в моем вдохновении. Сеньор, и вы поощряете все это!.. О идеал, идеал! Король прервал его. - Хватит. Мы выслушали. Что с ним делать? Один модный философ сказал: - С вашего позволения, сеньор, он может крутить ручку музыкальной шкатулки и этим зарабатывать себе на хлеб. В часы вашей прогулки можно ставить его в парке возле лебедей. - Да, - сказал король. - Будете крутить ручку. А рот закроете. Будете играть на музыкальной шкатулке, она умеет вальсы, кадрили и галопы. А не хотите - умрете с голоду. За одну музыкальную пьесу - кусок хлеба. Никаких глупых разглагольствований, никаких идеалов. Ступайте. И с того дня на берегу лебединого пруда можно было видеть голодного поэта, он крутил ручку музыкальной шкатулки - ти-ри-ри-рин, ти-ри-ри-рин, - стыдливо краснея под взглядами великого солнца. Прогуливался ли король в окрестностях: ти-ри-ри-рин, ти-ри-ри-рин. Желудок ли требовал пищи: ти-ри-ри-рин. И все это под насмешливый щебет вольных пташек, прилетавших напиться росы из цветков сирени; под презрительное гудение пчел, вонзавших свои жала в лицо поэту, вызывая слезы на его глазах, горькие слезы, которые катились по щекам и падали на черную землю. Наступила зима, и бедный поэт почувствовал, как холод пронизывает его тело и душу. Его мозг словно окаменел, вдохновенные гимны позабылись, и он, венчанный орлами, певец горных вершин, окончательно превратился в жалкого бедолагу, который только и знает, что крутить ручку музыкальной шкатулки: ти-ри-ри-рин. А когда выпал снег, король и королевские вассалы забыли о поэте. Лебедей перенесли в теплые помещения, а его оставили под ледяным ветром, который насквозь пронизывал тело и хлестал по лицу. Однажды ночью, когда с неба белым дождем падали кристаллические перышки, во дворце был праздник, и отблески света от люстр весело вспыхивали и на мраморе, и на золоте, и на халатах мандаринов с древних фарфоровых ваз. Гости упоенно аплодировали господину профессору риторики, который произнес тост, напичканный дактилями, анапестами и пиррихиями, и в хрустальных бокалах шипели искрящиеся пузырьки шампанского. Зимняя ночь, ночь праздника! А на берегу пруда несчастный, засыпанный снегом поэт, пытаясь согреться, крутил ручку музыкальной шкатулки; дрожа от стужи, весь заледенев под порывами злого северного ветра, он заставлял звучать в ночной темноте среди голых деревьев и неумолимо сыплющихся сверху белых хлопьев безумную музыку галопов и кадрилей. Так он и умер, с мечтой о том, что взойдет солнце грядущего дня, а с ним придет идеал... и искусство не будет носить панталоны, а задрапируется в плащ из золота и пламени. Утром, гуляя в парке, король и куртизанки наткнулись на бедного поэта. Он лежал на берегу пруда, словно замерзший воробей. Уста его кривились в горькой улыбке, а пальцы все еще сжимали ручку музыкальной шкатулки. О, друг мой! Все небо в тучах, и холоден ветер, и день ненастен. В воздухе плавают седые туманы печали. Но как согревает душу одно ласковое слово, одно пожатие руки, если они вовремя! До свидания. Перевод В. Столбова _______________________________________________________________________________ к началу страницы

Нимфа

Парижская история Шестеро друзей, мы сидели за столом в замке, который недавно приобрела
Лесбия, эта капризная, взбалмошная актриса, дающая своими экстравагантными выходками столько пищи для злых языков. Председательствовала наша Аспазия, забавляясь тем, что, как маленькая лакомка, посасывала влажный кусочек сахару, такой белый между розовыми ее пальчиками. Подали десертные вина. В хрустальной посуде, казалось, сверкал раствор драгоценных камней, и огни канделябров радужно преломлялись в полупустых бокалах, в которых еще оставалось на дне немного пурпурного бургундского, златокипящего шампанского, жидких изумрудов мятного ликера. После хорошего обеда мы с увлечением говорили о настоящих хороших художниках. Мы все были художниками, кто больше, кто меньше; был среди нас даже один тучный ученый, на чьей белоснежной манишке галстук был повязан чудовищно пышным узлом. Кто-то упомянул Фремье. И от Фремье разговор перешел к его животным, к его искусному резцу, к двум бронзовым собакам возле нас - одна шла по следу дичи, другая, будто глядя на охотника, задрала вверх морду на изящной, стройной шее. Кто там заговорил о Мироне? А, это наш ученый, он продекламировал по-гречески эпиграмму Анакреона: "Пастух, уходи подальше пасти свое стадо - не то, подумав, что корова Мирона дышит, еще захочешь увести ее с собою". Лесбия перестала сосать сахар и с серебристым смешком заметила: - Ба, а мне вот нравятся сатиры. Мне хотелось бы, чтобы мои бронзовые статуэтки ожили, и, будь это возможно, я взяла бы одного из этих косматых полубогов в любовники. Но, знаете, кентавров я обожаю еще больше, чем сатиров; мечтаю, чтобы меня похитило такое вот могучее чудовище. С каким удовольствием я слушала бы тогда жалобы обманутого, который будет изливать свою печаль, играя на флейте. - Сатиры и фавны, кентавры и сирены, - перебил ее ученый, - бесспорно, существовали, так же, как саламандры и птица Феникс. Все дружно расхохотались, но среди хора смеющихся голосов выделялся звонкий, чарующий голос Лесбии, чье разрумянившееся прелестное лицо сияло удовольствием. - Да, да! - продолжал ученый. - По какому праву мы, нынешние, отрицаем факты, о которых сообщают древние? Увиденная Александром гигантская собака ростом с человека столь же реальна, как паук Кракен, живущий на дне морском. Святой Антоний Аббат в возрасте девяноста лет отправился разыскивать старика отшельника Павла, который жил в пещере. Лесбия, не смейся! Вот идет себе святой по пустыне, на посох опираясь, и не знает, где найти того, кого он ищет. Долго он так шел, и, знаете, кто указал ему путь к отшельнику? Кентавр, "получеловек- полуконь", сообщает автор. Говорил с ним кентавр как бы раздраженно и умчался так быстро, что святой вскоре потерял его из виду - чудище скакало галопом, длинные волосы его развевались, брюхо почти касалось земли. В этом же странствии святой Антоний увидел сатира, "человечка весьма странного вида, он стоял возле ручья, нос у него был крючком, лоб шишковатый и морщинистый, а нижняя часть уродливого тела завершалась козлиными ногами". - Ни дать ни взять господин де Кокюро, - заметила Лесбия, - будущий член Института! - Святой Иероним утверждает, - продолжал ученый, - что во времена Константина Великого в Александрию доставили живого сатира, а когда он умер, тело его набальзамировали. Кроме того, император видел сатира в Антиохии. Лесбия налила себе в бокал мятного ликера и принялась, как кошечка, лакать зеленую влагу кончиком языка. - Альберт Великий говорит, что в его время поймали в Саксонских горах двух сатиров. Генрих Цорман утверждает, что в горах Татарии обитали люди с одною лишь ногой и одною рукой, начинавшейся на груди. Винцентию довелось видеть чудовище, которое привезли французскому королю: у него была голова собаки (Лесбия хохочет), бедра и руки безволосые, как у нас (Лесбия вертится, как девчонка, которую щекочут); оно ело вареное мясо и с удовольствием пило вино. - Коломбина! - крикнула Лесбия. К ней подошла Коломбина, болонка, похожая на пушистый комок ваты. Хозяйка взяла ее на руки и под хохот всех присутствующих воскликнула: - Вот тебе вместо чудовища, у которой была твоя мордочка! - И поцеловала ее в губы, собачка задрожала, раздувая ноздри, как бы охваченная сладострастием. - А Филегон Тралиан, - с апломбом заключил ученый, - настаивает на существовании двух видов гипокентавров: один из них ростом со слона. - Довольно учености, - молвила Лесбия. И допила мятный ликер. Я был счастлив. Я еще не сказал ни слова. - А мне, - воскликнул я, - подавайте нимф! Я хотел бы любоваться этими нагими девами лесов и ручьев, и пусть бы меня, как Актеона, растерзали собаки. Но нимфы не существуют! Веселый этот концерт закончился фугой хохота и голосов расходящихся гостей. - Ну что ж! - сказала мне Лесбия, обжигая меня своими глазами вакханки, и прибавила тихо, чтобы слышал я один: - Нимфы существуют, сам убедишься! Был весенний день. Я бродил по парку замка с видом неисправимого мечтателя. На свежих гроздьях сирени чирикали воробьи, поклевывая жуков, чьей защитой были изумрудные панцири да золотые и стальные нагруднички. Розы переливались кармином и киноварью, источая волны сладостных ароматов; чуть далее скромно синели фиалки, пахнущие девственною чистотой. В густых кронах высоких деревьев гудели пчелы, в полумраке виднелись мраморные статуи, бронзовые дискоболы, мускулистые гладиаторы в великолепных пластических позах, оплетенные вьюнками душистые беседки, красивые портики в ионическом стиле с белыми, соблазнительными кариатидами и могучими атлантами с широкою спиной и выпуклыми мышцами. Бродя по этому волшебному лабиринту, я вдруг услышал шум где-то за темной чащей деревьев - видимо, на пруду, по которому плавали лебеди, белые, будто из алебастра изваянные, и другие, у которых половина шеи цвета эбенового дерева, как бы белая нога в черном чулке. Я пошел в направлении шума. Что это? Сон? О, Нума! Я испытал то же, что и ты, когда ты впервые увидел Эгерию в ее гроте. В центре пруда, посреди встревоженных, напуганных лебедей стояла нимфа, настоящая нимфа, чье розовое тело было наполовину погружено в кристально прозрачную воду. Пробивавшийся между листвою неяркий свет временами падал на ее бедра, золотя их. Ах, я узрел лилии, розы, снег, золото, я узрел живой и осязаемый идеал и услышал среди звонких всплесков разбрызгиваемой воды насмешливый и мелодичный смех, от которого кровь моя закипела. Вскоре видение исчезло. Нимфа вышла из пруда, подобно Цитерее из пены, и, подобрав кудри, с которых струились алмазы, побежала через заросли роз, сирени и фиалок, за густые купы деревьев и - увы! - скрылась за поворотом. А я, поэт-лирик, обманутый фавн, стоял и смотрел на больших алебастрово-белых птиц, которые, будто издеваясь надо мною, тянулись ко мне своими длинными шеями да разевали блестящие агатовые клювы. Потом все мы, кто накануне сидел за столом, завтракали: выделялся своим ликующе победоносным видом тучный ученый в щегольской манишке и с пышным темным галстуком, будущий член Института. И вдруг, когда разговор зашел о последнем творении Фремье, выставленном в Салоне, Лесбия воскликнула своим веселым парижским голоском: - Те-те-те, как говорил Тартарен. А наш поэт видел нимф!.. Все с удивлением взглянули на нее, а она смотрела на меня, смотрела пристально, как кошка, и хохотала, как девчонка, которую щекочут. Перевод Е. Лысенко _______________________________________________________________________________ к началу страницы

Гимн золоту

В тот день некий оборванец, с виду нищий или, может быть, странник, а возможно, поэт, - пройдя под сенью высоких тополей, вышел на широкую улицу дворцов, где спесиво спорят оникс и порфир, агат и мрамор, где стройные колонны, изящные фризы и золоченые купола озаряются бледной лаской умирающего солнца. За стеклами окон, в просторных жилищах богатства, сияли лица нарядных женщин и очаровательных детей. За решетками оград угадывались обширные сады, усеянные розами зеленые газоны, и мягко колыхались, как бы в едином ритме, пышнолистые ветви. А в тех высоких залах наверняка были пурпурные с золотом ковры, белые статуи, китайская бронза, японские вазы с синими лугами и густыми рисовыми полями, сборчатые, будто юбки, занавеси в пышных букетах - на их блестящем шелке цвета восточной охры лучи света как бы вибрируют. И еще венецианские лампы, палисандр и кедр, перламутр и эбен, и черный, раскрытый рояль, который, смеясь, скалит клавиши, будто красивые, ровные зубы; и хрустальные люстры, в которых множество аристократически стройных свечей щеголяют белизною воска. А дальше, о, дальше висит бесценная, позолоченная временем картина, портрет с подписью Дюрана или Бонна, и дивные акварели, в которых нежно-розовый тон, словно льющийся с чистого неба, обволакивает мягкою волной и далекий горизонт, и трепетную, скромную траву. А еще дальше... (Вечер угасает. К подъезду дворца подкатывает щегольская, блещущая лаком коляска. Из нее выходят двое и с такой надменностью направляются во дворец, что нищий думает: "Не иначе, как это орел со своею орлицей возвращаются в гнездо". Резвые, громко топочущие лошади, повинуясь удару бича, уносят прочь коляску, выбивая искры из булыжника. Ночь.) Тогда в мозгу безумного, под изношенной его шляпой, зашевелился как бы зародыш идеи; она опустилась в грудь, отчего грудь сдавило, и потом поднялась к устам, став гимном, от которого горел язык и стучали зубы. Видение явило безумцу всех нищих, всех самоубийц, всех пьяниц, всяческую бедность и порок, всех живущих на земле - о боже! - в непроглядном мраке, ощупью ловящих тень, падающих в бездну, ибо нет у них ни куска хлеба, чтобы наполнить желудок. А затем - толпу счастливых, мягкое ложе, трюфеля и искристое кипучее вино, атлас и муар с их радостным шелестом; белокурого жениха и смуглую невесту, всю в самоцветах и блондах; и большие часы судьбы, которые отмеряют жизнь счастливых ее баловней - в часах тех вместо песчинок сыплются золотые монеты. Странный тип, похожий на поэта, усмехнулся, но в лице его было нечто дантовское. Он вынул из кармана темный хлебец, поел и спел воздуху свой гимн. Ничто не сравнится в жестокости с этой песнью после съеденного черствого куска. Споем хвалу золоту! Хвала золоту, владыке мира, несущему счастье и свет повсюду, куда оно приходит, подобное осколкам раздробленного солнца. Хвала золоту, рождающемуся в плодовитом чреве матери-земли; бесценному сокровищу, рыжему млеку гигантского этого вымени. Хвала золоту, полноводной реке, источнику жизни, дающему молодость и красоту тем, кто омывается в его волшебных струях, и старящему тех, кто не погружается в его потоки. Хвала золоту, ибо из него делают папские тиары, королевские короны и императорские скипетры; ибо оно искрами отвердевшего огня рассыпается по мантиям, и покрывает ризы прелатов, и горит на алтарях, и служит вместилищем для вечного бога в сверкающих дарохранительницах. Хвала золоту, ибо, когда мы порочны, оно, как ширма, прикрывает гнусные безумства таверн и постыдные радости прелюбодейного ложа. Хвала золоту, ибо, выкатываясь из-под штампа, его диски несут на себе горделивые профили цезарей и льются потоком в кассы их огромных храмов-банков, и движут машины, и дают жизнь, и наполняют жиром породистые окорока. Хвала золоту, ибо оно дает дворцы и экипажи, модные наряды и упругие груди красивых женщин, и пресмыкательство кланяющихся льстецов, и гримасу вечной улыбки на устах окружающих. Хвала золоту, отцу хлеба. Хвала золоту, ибо оно поддерживает алмазную каплю, в мочке прелестного розового ушка красавицы; ибо на ее груди оно слышит биение сердца, а на ее перстах часто бывает символом любви и святого обета. Хвала золоту, ибо оно затыкает хулящие нас рты, удерживает грозящие нам руки и ослепляет прислуживающих нам плутов. Хвала золоту, ибо его голос - волшебная музыка; в нем есть нечто героическое, оно сияет на панцирях гомеровских героев и на сандалиях богинь, и на трагических котурнах, и в яблоках из сада Гесперид. Хвала золоту, ибо из него сделаны струны великолепных лир, кудри нежнейших возлюбленных наших, зерна колосьев и пеплум, в который, пробуждаясь, облачается олимпийская заря. Хвала золоту, награде и радости труженика и добыче бандита. Хвала золоту, которое снует среди вселенского карнавала, переряженное в бумагу, в серебро, в медь и даже в свинец. Хвала золоту, которое голодные обзывают подлым; этому брату угля, черного золота, рождающего алмаз; царю рудников, где человек пробивается вперед и скала разверзается; могучему властелину запада, где оно обагряется кровью; ткани, из которой Фидий делает хитон Минервы. Хвала золоту на конской сбруе, на боевой колеснице, на рукояти меча, на лавровом венце, украшающем лученосные головы, на бокале дионисийского пиршества, на булавке, царапающей перси рабыни, в луче звезды и в бурлящем, как раствор кипящих топазов, шампанском. Хвала золоту, ибо оно придает нам красоту, благовоспитанность и изящество. Хвала золоту, ибо оно - пробный камень всякой дружбы. Хвала золоту, очищенному огнем, как человек - страданием; источенному напильником, как человек - завистью; гнущемуся под ударами молотка, как человек - под ударами нужды; облагороженному атласным футляром, как человек - мраморными чертогами. Хвала золоту, рабу, которого презирал Иероним, изгонял Антоний, позорил Макарий, унижал Илларион, проклинал Павел Отшельник, чьим дворцом была мрачная пещера, а друзьями - ночные звезды, утренние птицы да косматые, дикие звери пустыни. Хвала золоту, божественному тельцу, мозгу скал, таинственному и безмолвному, пока скрыто в их недрах, но бушующему, когда оно пробивается к солнцу, к жизни, и громкозвучному, как оркестр тимпанов; зародышу светил, осадку света, воплощению эфира. Хвала золоту, обернувшемуся солнцем, влюбленному в ночь и, после прощального поцелуя, орошающему ее креповую сорочку сверкающими звездами, словно россыпью фунтов стерлингов. Эй, вы, отверженные, пьяненькие, нищие, голяки, проститутки, попрошайки, бродяги, подонки, бандиты, дармоеды, странники, и вы, изгнанники, и вы, лентяи, и, главное, вы, о поэты! Присоединимся к хору счастливых, могучих, к хору банкиров и земных полубогов! Воспоем хвалу золоту! И эхо унесло этот гимн - смесь стона, дифирамба и хохота; темная, холодная ночь уже спустилась на землю, а эхо звучало во мраке. Подошла старуха, попросила милостыню. И этот оборванец, с виду нищий или, может быть, странник, а возможно, поэт, отдал ей последний огрызок черствого хлеба и, ворча сквозь зубы, зашагал в жуткую темноту. Перевод Е. Лысенко _______________________________________________________________________________ к началу страницы

Рубин

Так значит, это правда! Значит, этому парижскому ученому удалось извлечь со дна своих реторт и колб кристаллический пурпур, которым инкрустированы стены моего дворца! Так говорил крошка гном, быстро двигаясь взад-вперед маленькими скачками по служившей ему жильем пещере в недрах земных, при этом длинная его борода тряслась и звякал бубенчик на синем остроконечном колпачке. Действительно, друг столетнего Шевреля, химик Фреми, недавно открыл способ изготовления рубинов и сапфиров. Взволнованный, возмущенный гном - а был он весьма образован и нрава пылкого - продолжал свой монолог: - О, ученые средневековья! О, Альберт Великий, Аверроэс, Раймунд Луллий! Вам не довелось увидеть, как сияет великое солнце философского камня, а тут, не изучив аристотелевых формул, не зная каббалы и некромантии, является человек девятнадцатого века и изготовляет при свете дня то, что мы создаем в наших подземельях. Сила заклинания! Двадцать дней накалять смесь кремнезема и алюмината свинца; окраска бихроматом поташа или диоксидом кобальта. И впрямь какой-то дьявольский язык! Хохот. Тут он остановился. Улика была налицо, здесь же, посреди пещеры, на большой золотой глыбе - маленький круглый рубин, слегка лоснящийся, как зернышко граната на солнце. Гном затрубил в рог, висевший у него на поясе, и под широкими сводами прозвучало гулкое эхо. В тот же миг поднялась суета, топот, шум. Сбежались все гномы. Пещера была просторная и освещалась странным белесоватым сиянием. Оно исходило от искрившихся карбункулов, инкрустированных, вбитых, налепленных бессчетными гроздьями на каменном потолке, - мягкий этот свет озарял все. В его лучах волшебное жилище представало во всем своем великолепии. На стенах, на глыбах золота и серебра, среди прожилок лазури, причудливыми узорами, будто арабески в мечети, располагались мириады драгоценных камней. Прозрачные, как капли воды, алмазы сверкали радужными огнями; рядом с халцедоновыми сталактитами лучились зеленым светом изумруды, а сапфиры, целыми пучками выраставшие из кварца, походили на крупные синие, трепетные цветы. Золотистые топазы и аметисты окаймляли поверху всю пещеру, а на полу, выложенном опалами по гладким хризопразам и агатам, тут и там пробивались роднички; их водяные струйки, рассыпаясь на капли, падали с мелодичным звоном, напоминавшим звуки металлической флейты на самых тихих тонах. В дело вмешался Пэк, сам озорной Пэк! Это он доставил улику преступления, поддельный рубин, который алел здесь на золотой глыбе, как жалкая профанация среди ослепительного блеска всех этих волшебных красот. Когда все гномы собрались - одни с молоточками и топориками в руках, другие в нарядных костюмах и щегольских алых, усеянных самоцветами колпачках, - и стали спрашивать, что случилось, Пэк молвил: - Вы просили меня принести образец новой человеческой подделки, и я исполнил ваше желание. Сидевшие по-турецки гномы подергали себя за усы и, степенно закивав головами, поблагодарили Пэка, а те, кто сидел поближе к нему, с недоуменными гримасами разглядывали его хорошенькие крылышки, похожие на крылышки стрекозы. - О, Земля! О, Женщина! - продолжал Пэк. - С тех пор, как я узнал Титанию, я всегда был рабом первой и восторженным поклонником второй. И прибавил мечтательно, как бы во власти сладостного сна: - О, эти рубины! Летая невидимкою в огромном городе Париже, я видел их повсюду. Они сверкали в ожерельях куртизанок, в экзотических орденах новоиспеченных богачей, в перстнях итальянских князей и в браслетах примадонн. И все с тою же плутовской усмешкой: - Я пробрался даже в некий весьма модный розовый будуар... Там спала красавица. Я сорвал с ее шеи медальон и вынул из медальона рубин. Вот он. Все расхохотались. Какой трезвон бубенчиков! - Браво, дружище Пэк! И стали высказывать свое мнение об этом фальшивом камне, деле рук человека, или - что еще хуже! - ученого. - Стекляшка! - Злодейство! - Отрава и черная магия! - Химия! - Как он посмел подражать осколку радуги! - Алому сокровищу земных недр! - Комочку застывших лучей закатного солнца! Самый старый из гномов, кривоногий, с длинною белоснежною бородой, сморщенным лицом и осанкой патриарха, промолвил: - Господа, вы сами не знаете, что говорите! Все насторожились. - Я старше всех вас, ведь у меня уже едва хватает сил на то, чтобы гранить алмазы; я видел, как образовались эти подземные чертоги, я веками обтачивал кости земли и собирал золото, я однажды, ударив кулаком по каменной стене, упал в озеро и там насильно овладел нимфой; так вот, я, старик, поведаю вам, как возник рубин. Слушайте. Пэк, любопытствуя, улыбался. Все гномы окружили старика, чьи седины казались еще белее в сиянии самоцветов, а руки отбрасывали движущуюся тень на стены, так густо усеянные драгоценными камнями, словно по смазанному медом холсту рассыпали зерна риса. - Однажды у нашего воинства гномов, трудившихся в алмазных копях, был день отдыха, от которого сотряслась вся земля, - мы бегом ринулись наверх через кратеры вулканов. Мир был радостен, повсюду царили сила и юность; розы, свежие зеленые листья, птицы, в чьих зобиках копятся зерна и рождается песня, вся земля приветствовала солнце и благоуханную весну. В лесах все цвело и пело - трели птиц, жужжанье пчел; свершалось великое таинство бракосочетания во славу света - в деревьях жарко струился сок; у тварей - повсюду страстный трепет, блеянье, гимны любви; у гномов - смех и веселье. Я выбрался наверх через потухший кратер. Перед глазами моими расстилалась обширная равнина. Одним прыжком я вскочил на соседний дуб. Потом спустился по стволу и оказался подле речушки, небольшого, чистого потока, чьи воды, журча, звенели хрустальным смехом. Мне хотелось пить. Я склонился к ручью... А теперь слушайте внимательней! Руки, спины, нагие груди, лилии, розы, пышки цвета слоновой кости, украшенные розовой черешней; звуки праздничного золотистого смеха, и там, среди пены, среди брызжущей влаги, под зелеными ветвями... - Нимфы? - Нет, женщины. - Я хорошо знал, где моя пещера. Лишь топнуть ногою - черная земля расступится, и я окажусь в своих владениях. Вам, бедняжкам, молоденьким гномам, еще многому надо поучиться! Под молодыми побегами папоротника я проскользнул на камни, омываемые пенистым, журчащим потоком, обхватил ее, красавицу, женщину, за талию своею рукой, тогда такой еще мускулистой, потом с криком топнул ногою, и мы спустились. Наверху - изумление, внизу - торжествующий, горделивый гном. Однажды я трудился над огромным алмазом - он сверкал, как звезда, и под ударами моего молотка рассыпался на мелкие осколки. Пол моей мастерской был покрыт как бы слоем крупинок раздробленного солнца. Рядом спала любимая женщина, роза из плоти посреди сапфировых ваз, владычица золота, покоившаяся на хрустальном ложе, нагая и прекрасная, как богиня. Но в подвластных мне недрах моя царица, моя возлюбленная, моя красавица обманывала меня. Когда человек любит по-настоящему, его страсть преодолевает все преграды, способна пройти сквозь землю. Она любила мужчину и из своей темницы посылала ему свои вздохи. Сквозь поры в земной коре вздохи доходили до него, и он, также охваченный любовью, лобзал розы в саду; у нее же бывали - я это подметил - какие-то странные конвульсии, в эти мгновения она выпячивала свои розовые, свежие, словно лепестки маргаритки, губы. Как эти двое могли чувствовать друг друга на расстоянии? Хотя я стар и мудр, не понимаю. Наконец я управился с работой - наколотил за день целую гору алмазов; земля раскрывала свои гранитные расщелины, как жаждущие уста, в ожидании сверкающего потока драгоценных осколков. Окончив труд, я напоследок ударил молотком по какой-то глыбе, она раскололась, и я, усталый, заснул. Через некоторое время я пробудился от стона. Она, моя любимая, похищенная мною женщина, в отчаянии хотела сбежать, оставив свое ложе, свой чертог, более сияющий и роскошный, чем дворцы всех цариц Востока. Увы! Пытаясь протиснуться в щель, открывшуюся от моего удара молотком, она, нагая и прекрасная, изранила свое мраморное тело, белое и нежное, как цветок апельсина, об острые края расколотых алмазов. Из ран на ее груди ручьями струилась кровь, стоны бедняжки невозможно было слышать без слез. О, горе! Я взял ее на руки, осыпал самыми жаркими поцелуями, но кровь продолжала течь, заливая все вокруг, и груда алмазов на полу окрашивалась в алый цвет. Но вот, целуя, я почувствовал вырвавшийся из воспаленных ее уст легкий, благоуханный вздох - то улетела душа, и тело застыло в неподвижности. Когда наш великий патриарх, старейший полубог, владыка земных недр, пришел в мою пещеру, он увидел там эту кучу красных алмазов. Молчанье. - Поняли? Гномы с серьезными лицами встали. Они принялись рассматривать фальшивый камень, создание ученого. - А граней-то нет! - Блеск тусклый! - Обман! - Он круглый, как панцирь скарабея! И, став в круг у стен, они начали отдирать куски арабесок, рубины величиною с апельсин, алые и сверкающие, как кровавые алмазы, и приговаривали: - Вот это наши, вот они какие, о, мать Земля! То была истинная оргия света и красок. Они подбрасывали вверх гигантские сияющие камни и хохотали. Внезапно, со всею важностью гнома, кто-то произнес: - Довольно! А теперь - презрение. Все сразу поняли. Схватили фальшивый рубин, разбили его и - с невыразимым презрением - швырнули осколки в яму, доходившую внизу до древнейшего слоя обратившегося в уголь леса. Затем, взявшись за руки, пошли отплясывать задорную, шумную фарандолу на всех этих рубинах и опалах, посреди сверкающих стен. И с радостным смехом глядели на непомерно большие свои тени, плясавшие по стенам. Пэк летел над землею, средь жужжанья пчел на утренней заре, летел, направляясь к цветущему лугу. И бормотал с неизменной своей усмешкой: - Земля... Женщина... Ибо ты, о мать Земля, велика и плодовита, священное лоно твое неисчерпаемо; из черного твоего чрева подымается вверх сок в могучие стволы, и золото, и алмазная вода, и целомудренный цветок лилии. Чистота, сила, неподдельность! И ты, Женщина, ты - дух и плоть, ты вся - любовь! Перевод Е. Лысенко _______________________________________________________________________________ к началу страницы

Белые голубки и черные цапли

Моя кузина Инес была белокура, как немка. С самого раннего детства мы росли вместе в доме доброй нашей бабуси, которая нас нежно любила и приучала смотреть друг на друга, как на родных, заботливо следя за тем, чтобы мы не ссорились. Как она была мила, наша старушка, в своих платьях с большими цветами, как красиво были зачесаны вверх ее кудрявые седые волосы, напоминая парики маркиз Буше. Инес была чуть постарше меня. Несмотря на это читать я научился раньше, чем она, и я понимал - хорошо это помню - стихи, которые она машинально декламировала наизусть в пасторали, где она плясала и пела перед младенцем Иисусом, красивой Марией и сеньором святым Иосифом, - на радость простодушным взрослым членам семьи, с умильным смехом восхвалявшим талант маленькой актрисы. Инес росла. Я тоже, хоть не так быстро. Но вот пришла пора мне поступать в коллеж, отправиться в страшный, унылый интернат, отдаться изучению скучных наук, необходимых для получения диплома бакалавра, питаться впроголодь блюдами учащихся, не видеть мира - моего мальчишеского мира! - моего дома, моей бабушки, моей кузины, моего кота - чудесного пушистого кота, который нежно терся о мои ноги и украшал мой черный костюм белыми шерстинками. Я уехал. Там, в коллеже, я развился, стал подростком. В голосе моем пискливые нотки перемежались с басистыми, я вошел в забавную пору, когда мальчик превращается в юношу. И тогда, по какому-то странному влечению, я, вместо того, чтобы сосредоточить мысли на учителе математики, которому так и не удалось втолковать мне бином Ньютона, начал думать - еще смутно и неопределенно - о своей кузине Инес. Потом я сделал необычайные открытия. Я многое узнал. Между прочим, и то, что целоваться - необыкновенно приятно. Время шло. Я прочел "Поля и Виргинию". Пришел конец учебного года, я стрелою помчался домой, на каникулы. Свобода! Моя кузина — о, боже милосердный, за такой короткий срок! - стала настоящей женщиной. Я при ней чувствовал себя сконфуженным, держался скованно. Когда она со мной заговаривала, я ей отвечал глуповатой улыбкой. Инес было уже пятнадцать с половиной лет. Пышные волосы, золотистые, светящиеся на солнце, были великолепны. Белое лицо с легким румянцем напоминало создания Мурильо. А порой, когда я смотрел на ее профиль, мне приходили на ум горделивые лица на сиракузских медалях, лица принцесс. Ее платья, прежде короткие, стали длиннее. Ее грудь, высокая, упругая, будила тайные сладостные мечты; голос был звонкий, вибрирующий, глаза дивно голубые, рот благоухал свежестью и цвел, как пурпурный цветок. Весна чистоты и невинности! Бабушка встретила меня с распростертыми объятьями. Инес целоваться не захотела, только подала руку. Я теперь уже не решался предлагать ей играть в прежние игры. Я робел. Еще бы! Она тоже, наверно, чувствовала нечто подобное. Я был влюблен в свою кузину! По воскресеньям рано утром Инес уходила с бабушкой к обедне. Моя спальня была рядом с их спальней. Когда колокола громко запевали свою утреннюю призывную песнь, я уже не спал. Настороженно прислушивался я к шороху их платьев. Через полуоткрытую дверь я видел, как они выходят вдвоем, громко разговаривая. Слышался шелест старомодной, длинной бабушкиной юбки и кокетливого, облегающего платья Инес, всегда поражавшего меня чем-то новым. О, Эрос! - Инес! - ...? Мы были одни, озаренные нежным серебристым светом луны, дивной луны, какая бывает в нашем Никарагуа! Я высказал ей все, что чувствовал, умоляя, запинаясь, бросая слова то с лихорадочной быстротой, то сдержанно и робко. Да, я высказал ей все: глухое, странное волнение, которое ощущал подле нее; свою любовь, свое влечение, печальные бессонные ночи томления; свои неотвязные мысли о ней там, в коллеже; и, как священную молитву, все повторял великое слово "любовь". О, она должна была радостно принять мое обожание! Вот мы еще подрастем, тогда мы станем мужем и женой... Я ждал. Бледный небесный свет струился на нас. Воздух был теплый и полный ароматов - мне казалось, что они должны располагать к любви пылкой, страстной. О, золотые волосы, ангельские глаза, горячие, приоткрытые губы! Вдруг она, да еще с гримаской: - Тоже мне глупости!.. И побежала, как игривая кошечка, к доброй нашей бабушке, которая потихоньку читала свои молитвы да поминания. С бесстыдным смехом озорной школьницы, с дурашливым видом: - Слышишь, бабуся, он мне уже сказал!.. Значит, они знали, что я должен "сказать"! Ее смех прервал молитвы старушки, и та задумалась, поглаживая зерна своих четок. А я, жадно наблюдавший за этим издали, плакал, да, плакал горькими слезами, первыми моими слезами мужского разочарования! Происходившие во мне возрастные перемены и метания духа глубоко меня волновали. Бог мой! Мечтатель, юный поэт, каким я себя воображал, я, когда у меня стал пробиваться пушок, почувствовал, что голова моя полна грез, уста - стихов, а душа и тело юноши-подростка жаждали любви. Когда же придет дивное мгновенье, и небесный взор осветит глубины моего существа, и разорвется завеса над неодолимо влекущей тайной? Однажды, при ярком солнечном свете, Инес стояла в саду, среди кустов и цветов, рассыпая зерно тем, кого звала своими подружками, - любовно и мелодично воркующим белым голубкам с белоснежными зобиками. Платье на ней было - мечтая о ней, я всегда видел ее в нем - голубовато-серого цвета с широкими рукавами, которые почти полностью открывали нежные алебастрово- белые ее руки; влажные волосы были подобраны вверх, и вьющийся пушок на бело- розовом затылке казался мне сотканным из света. Птицы ходили вокруг нее, отпечатывая на темной почве следы-звездочки своих карминовых лапок. Было жарко. Я стоял, скрытый за кустами жасмина. Я пожирал ее глазами. Наконец она приблизилась к моему укрытию, моя прелесть! Увидев меня, дрожащего, с покрасневшим лицом, с глазами, горящими необычным жаром и нежностью, она расхохоталась смехом жестоким, убийственным. Ах, так! Стерпеть это было невозможно! Я стремительно выскочил ей навстречу. Наверно, вид у меня был отчаянный, грозный, потому что она, как бы в испуге, попятилась на шаг. - Я люблю тебя! Тогда она снова принялась смеяться. Подлетела голубка и села ей на руку. Инес стала ее ласкать, кормить зернами пшеницы, держа их между жемчужинами своих свежих, чувственных уст. Я подошел ближе. Лицо мое оказалось рядом с ее лицом. Белые птицы окружали нас... Незримая сильная волна женского благоухания туманила мне мозг. Инес казалась мне прелестной голубкой в человеческом облике, белой, лучистой, и в то же время полной огня, пылкости, сулящим счастье сокровищем! Я больше не говорил. Я взял ее за голову и запечатлел на ее щеке быстрый, обжигающий страстью поцелуй. Слегка рассерженная, она убежала. Голубки испугались и поднялись в воздух, шумно хлопая крыльями над потревоженными кустами. Удрученный, я стоял неподвижно. Вскоре я уехал в другой город. Белая, золотоволосая голубка - увы! - не открыла перед моим взором заветный рай таинственного наслаждения. О, ты, пылкая, для души моей священная муза, тот день все же пришел! Елена, грациозная, живая Елена, стала новой моей любовью. Да будут благословенны уста, в первый раз прошептавшие рядом со мною неповторимые слова! Было это в другом городе, расположенном на берегу одного из озер моей страны, дивного озера со множеством островков, пестреющих разноцветными птицами. Мы сидели, взявшись за руки, одни, на старом молу, у основания которого мелодично плескала темная, с зеленым отливом, вода. Спускались ласково прохладные сумерки, отрада влюбленных в тропиках. Спокойная прозрачность опалового неба сгущалась у восточного края в темно-фиолетовые тона и, напротив, светлела, превращаясь в бледное золото, на противоположной стороне горизонта где трепетали, угасая, багряные, косые последние лучи солнца. Объятая желанием любимая глядела на меня, и глаза наши вели беседу страстную и странную. В глубинах сердец наших как бы пели в унисон пьянящую песнь два невидимых божественных соловья. С восторгом смотрел я на нежную и пылкую женщину: на ее каштановые волосы, которые я гладил, на ее лицо, цвета корицы и роз, на ее рот Клеопатры, на статное, девственное тело; и я слышал ее голос, который тихо-тихо говорил мне ласковые слова, совсем тихо, для меня лишь одного, будто она боялась, как бы их не подхватил вечерний ветер. Пристально глядевшие на меня глаза ее, глаза Минервы, наполняли меня блаженством - зеленые глаза, которые всегда должны нравиться поэтам. Временами взоры наши устремлялись на гладь озера, еще светлеющую в воздухе. Недалеко от берега остановилась большая стая цапель. Белые цапли, черные цапли, они, когда пригреет дневное солнце, выходят на берег пугать крокодилов, которые, разевая широкие пасти, наслаждаются солнцем, лежа на черных камнях. Красавицы-цапли! Некоторые опускали длинную свою шею в воду или прятали голову под крыло, напоминая большие букеты ярких, розоватых, движущихся и неподвижных цветов. Порою какая-нибудь цапля, стоя на одной ноге, приглаживала клювом перья, другая застывала в скульптурной позе священной птицы, иные ненадолго взлетали, образуя на фоне зеленого берега или неба причудливые узоры — вроде стаи аистов на китайском зонтике. Сидя рядом с любимой, я мечтал о том, что цапли принесут мне из горних далей много неведомых романтичных стихов. Белые цапли казались мне более чистыми, но и более сладострастными - чистота голубки и сладострастность лебедя; они были так нарядны, с царственными своими шеями, похожими на шеи английских дам, изображенных рядом с кудрявыми пажами на картине, представляющей Шекспира, который читает стихи лондонскому двору. Нежные белые крылья этих цапель приводят на ум томные любовные грезы; все они - как верно сказал поэт - будто изваяны из яшмы. Ах, но в тех, других цаплях было для меня что-то более чарующее! Мне чудилось, моя Елена схожа с ними, стройная, изящная, с лицом цвета корицы и розы. Постепенно исчезало солнце, влача за собою роскошный свой пурпур восточного монарха. После нежных моих клятв, умильных и страстных речей, мы оба, я и моя любимая, продолжали полный томления дуэт безмерной страсти. Мы все еще были парой мечтательных влюбленных, мистически влекущихся друг к другу. Вдруг, словно движимые тайной силой, в некий непостижимый миг, мы, трепеща, поцеловались - поцелуем для меня священнейшим и полным высшего значения: то был первый поцелуй женских уст. О, Соломон, библейский царственный поэт! Ты об этом сказал, как никто: Mel et lac sub lingua tua. О, моя обожаемая, чудная, возлюбленная моя черная цапля! Среди самых возвышенных и прекрасных воспоминаний моей души ты сияешь бессмертным светом. Ибо ты открыла мне тайну небесных восторгов первого, неизреченно дивного мгновения любви. Перевод Е. Лысенко _______________________________________________________________________________ к началу страницы

Morbo et umbra

Веселый человек торгует гробами в лавке на соседней улице. Своим покупателям он обычно отпускает подходящие к случаю шуточки, благодаря которым стал самым популярным из торговцев похоронными принадлежностями. Вы, конечно, знаете, что корь унесла за полмесяца великое множество детей в нашем городе. О, ужасная болезнь! Как будто сама смерть, жестокая, неумолимая смерть, прошлась по домам, срывая цветы. В тот день небо грозило дождем. Горами громоздились свинцовые тучи, похожие на гигантские клубы дыма. Дул злокозненный сырой ветер, распространяя кашель, и шеи берегущих себя богачей были укутаны шелковыми или шерстяными платками. Ба! Зато у бедняка легкие здоровые, крепкие. Ему нипочем, если на него кидается порыв ледяного ветра или небо осыпает градом его голую смуглую спину, загорелую на летнем солнце. Молодчина! Его грудь - скала, не поддающаяся укусам ледяного бриза, в его глазах под лохматой, нечесаной шевелюрой неизбывное презрение к любой случайности, а нос вдыхает миазмы столь же охотно, как и морской, солью пахнущий ветер, который укрепляет грудь. Куда идет нья Никасия? Вот она проходит, потупя голову, кутаясь в свою черную грубошерстную шаль. То и дело спотыкается, едва не падает, так нетверд ее шаг. Куда ж это идет нья Никасия? А она все шагает, шагает, не здороваясь со встречающимися по пути знакомыми, и кажется, что сморщенный ее подбородок, единственная не прикрытая черной шалью часть лица, дрожит. Вот она вошла в лавку, где обычно делает покупки, и вскоре появилась с пачкой свечей в руке, завязывая сдачу в уголок клетчатого платка. А теперь подошла ко входу в магазин похоронных принадлежностей. Веселый человек приветствует ее славной шуткой: - Эй, нья Никасия, почему вы так спешите? Не иначе как за деньгами! И тут, как если бы ей сказали что-то очень скорбное, сказали слава, проникающие в самую глубину души, у нее вырвалось рыдание, и она переступила через порог. Она стояла и всхлипывала, а гробовщик, держа руки за спиною, прохаживался перед ней. Наконец она смогла говорить. Объяснила, что ей надо. Мальчик, ай-ай, ее мальчик, сын ее дочки, несколько дней тому назад заболел, жар был такой сильный! Две повитухи лечили его, да их снадобья не помогли. Ангелочку становилось все хуже и хуже, и вот этим утром он кончился у нее на руках. О, как она горюет! - Ах, сударь, хочу теперь сделать моему мальчику последний подарок, один из ваших гробиков, не очень дорогой, только чтобы обивка была голубая и с розовыми лентами. И еще букетик цветов. Уплачу наличными. Вот деньги. Можно посмотреть? Она уже вытерла слезы и, как бы исполнясь внезапной решительности, стала выбирать маленький гробик. Помещение было узкое и длинное, похожее на большую могилу. Здесь и там стояли гробы всех размеров, обитые черным крепом и тканями других цветов; были гробы, украшенные серебряными полосами, - для тех, кто побогаче, и совсем простые, без отделки, - для бедняков. Среди этого печального скопища гробов старуха искала такой, что, на ее взгляд, был бы достоин любимого покойника, дорогого ее внучка, который лежал дома на столе, бледный и бездыханный, с розами вокруг головки и в самом нарядном своем костюмчике — с грубой, но яркой вышивкой: фиолетовые птицы несут в клювах красную гирлянду. Наконец она нашла подходящий. - Сколько стоит? Веселый человек, неустанно прохаживаясь, с непотухающей своей улыбкой: - Что ж, бабушка, не скупитесь: семь песо. - Семь песо?.. Нет, нет, это невозможно. Я, понимаете, принесла пять, у меня только пять. И стала развязывать уголок платка, в котором надтреснуто звякали монеты в двадцать сентаво. - Пять? Не пойдет, голубушка. Еще два песо - и гроб ваш. Да, уж вы любили внучка! Я ж его знал. Такой живой, шаловливый, проказник. Светловолосенький, так ведь? Да, светловолосенький, сеньор гробовщик. Светловолосенький был, и этим словом вы разрываете сердце иссохшей, скорбящей старухи. Такой был живой, шаловливый малыш, она его обожала, лелеяла, купала, пела ему, чтобы плясал на ее костлявых коленях, старинные песенки, монотонные мелодии, которыми усыпляют детей. Да, сеньор гробовщик, Светловолосенький! - Шесть. - Семь, бабушка. Ну что ж! Она ему оставит пять песо, которые у нее с собою. Остальные заплатит потом. Она женщина честная. Голодать будет, а заплатит. Он ее хорошо знал. Старуха унесла гробик. Торопливыми, крупными шагами шла старуха с гробиком на спине, сгорбившись и тяжело дыша; шаль ее сбилась в сторону, седую голову обдувал холодный ветер. Так пришла она домой. Все сказали, что гроб очень красивый. Осматривали его, разглядывали: прелесть! А старуха тем временем целовала мертвого внучка, окоченевшее тельце среди цветов, волосики частью спутаны, частью прилипли ко лбу, а на губах странная, загадочная улыбка, печать непостижимой вечности.. Устраивать бдение бабушка не захотела. О да, ей бы хотелось видеть своего мальчика, но не таким, нет, нет, пусть его унесут! Она ходила по комнате из угла в угол. Соседи, собравшиеся выразить соболезнование, переговаривались шепотом. Мать ребенка, повязав голову синим платком, готовила на кухне кофе. Между тем начал мало-помалу лить дождь, мелкий, упорный, противный. Ветер, проникая в дверь и в щели, колебал белую скатерть, покрывавшую стол, на котором лежал мальчик; цветы при каждом порыве ветра дрожали. Похороны назначили на вторую половину дня, близился вечер. Какой печальный вечер! Зимний, туманный, сырой и унылый, один из тех вечеров, когда зажиточные индейцы кутают свои могучие торсы в жесткие полосатые одеяла, а старухи сосут трубочку мате, втягивая горячий, булькающий напиток. В соседнем доме пронзительный голос пел мелодию самакуэки; возле маленького трупика сидела, сонно прикрыв глаза, собака и, отгоняя мух, подрагивала ушами; шум воды, тонкими струями льющейся с крыши на землю, смешивался с тихим причмокиваньем и всхлипываньем бабушки, которая говорила сама с собою. За тучами хмурого дня заходило солнце. Близилось время похорон. Вот поливаемые дождем подъезжают дроги, ветхие, разбитые дроги, которые тянет пара тощих, кожа да кости, кляч. Хлюпая по уличной грязи, они приближаются к дому, где лежит покойник. - Уже? - говорит бабушка. Она сама укладывает мальчика в гробик; сперва кладет белый, набитый тряпьем тюфячок, будто заботясь, чтобы мягко было, чтобы бедному мертвому мальчику было удобно лежать в темной могиле. Потом - тело; потом - цветы, среди которых лицо ребенка казалось бледной, увядшей розой. Стали заколачивать гроб. Да, сеньор гробовщик, да, этот проказник, этот светловолосенький отправляется на кладбище. Семь песо стоил гробик, пять уже уплачены. Сеньор гробовщик, бабушка голодать будет, а выплатит вам оставшиеся два песо! Дождь усиливался, с клеенки, покрывавшей дребезжащие, ветхие дроги, текла вода и падала в густую грязь, у намокших лошадей шел из ноздрей пар и звякали удила между зубами. Люди в домах заканчивали пить кофе. Тут-тук-тук - стучал молоток, хороня гвозди в крышке гроба. Бедная старушка! Мать отправлялась одна на кладбище проводить покойника, бабушка подавала ей шаль. - Когда будут опускать в могилу, поцелуй гробик за меня. Слышишь? Вот уже отправляются, вот гроб поставили на дроги, мать тоже села. Дождь все сильней и сильней. Громко щелкнул бич, и поплелись клячи по улице, волоча по черной земле свою колымагу. Тогда старуха - наконец-то она осталась одна! - высунула голову в окно, черневшее в оббитой, ветхой стене, и, глядя, как скрываются вдали хлипкие дроги, ныряя из одной рытвины в другую, протянула к небу иссохшие, сморщенные руки и, величественная в глубокой своей скорби, сжав кулаки, с грозным выражением лица - с тобою ли, Смерть, говорила она или с тобою, Судьба? - воскликнула голосом, в котором рыданье смешивалось с угрозой: - Злодейка! Злодейка!.. Перевод Е. Лысенко _______________________________________________________________________________

Комментарии

1. Рассказ
"Мои первые стихи" опубликован в Никарагуа в 1886 году. ...почувствовал неодолимое желание написать стихи... - Первое появившееся в печати стихотворение Дарио называлось "Разочарование" и было опубликовано в июне 1880 г. в молодежной еженедельной газете "Энсайо", выходившей в Леоне (Никарагуа). 2. Калавера (calavera) - череп (исп.). 3. Stultorum plena sunt omnia - Глупцов повсюду полно (лат.). 4. Рубен Дарио писал: "Это подлинное событие, о котором мне рассказал старый портовый грузчик на набережной в Вальпараисо, когда я служил в таможне этого порта. Я только придал его рассказу соответствующую форму" (примеч. Дарио ко второму изданию). 5. ...в армии Булнеса... до Мирафлореса... - Генерал Мануэль Булнес (1790 - 1886) был командующим чилийскими войсками в войне с объединенными силами Перу и Боливии (1838). Под Мирафлоресом чилийские войска разбили перуанцев в так называемой "Тихоокеанской войне" (1881). 6. "Тристе" (triste) - печальный (исп.). Лирический жанр народной поэзии. Главная тема - любовные страдания. 7. "Иса!" - портовая команда, соответствующая русскому "Вира!". 8. Королева Мэб - фея снов (англ. миф.). 9. Терпандр (VI в. до н. э.) - древнегреческий поэт и композитор. 10. Фарандола - старинный провансальский танец. 11. Оне Жорж (1848 - 1918) - французский беллетрист и драматург, потакавший вкусам мещанства. 12. Лесбия... Аспазия... - Дарио дает своим аристократкам имена выдающихся женщин античного мира: Лесбии - возлюбленной римского поэта Катулла (I в. до н. э. - I в.), воспетой им в стихах; Аспазии (V в. до н. э.) - греческой гетеры, известной своей красотой и умом, жены Перикла, собеседницы Сократа, натурщицы Фидия. 13. Фремье Эммануэль (1824 - 1910) - известный французский скульптор- анималист. Мирон (V в. до н. э.) - знаменитый древнегреческий скульптор; автор "Дискобола". Анакреон (Анакреонт) (ок. 570 - 478 гг. до н. э.) - древнегреческий лирический поэт, воспевавший чувственную любовь, вино, веселье. 14. Антоний Аббат (251 - 356) - отшельник в Тебаиде, успешно выдержавший многие искушения. 15. Иероним (ок. 340 - ок. 420 гг.) - известный богослов, переводчик Библии на латынь. ...во времена Константина Великого... - Константин I Великий (274 - 337), римский император, перенесший столицу империи из Рима в город Византию, впоследствии переименованный в Константинополь. Антиохия - древняя столица царства Селектидов (Сирия) (I в. до н. э.). 16. Альберт Великий (1193 - 1280) - доминиканский монах, философ и алхимик, один из виднейших богословов-схоластов европейского средневековья. Винцентий. - Вероятно, имеется в виду Винсент - ученый доминиканский монах, пользовавшийся большим влиянием при дворе Людовика IX (XIII в.). 17. О, Нума! - Нума Помпилий - легендарный римский царь, супругой и вдохновительницей которого была нимфа Эгерия, наделявшая Нуму магической силой (рим. миф.). 18. ...портрет с подписью Дюрана или Бонна. - Дюран Шарль (1837 - 1917) - известный французский портретист. Бонна Леон (1833 - 1922) - французский живописец, автор картин на исторические темы и выдающийся портретист. 19. Шеврель Эжень (1786 - 1889) - известный французский химик, изобретатель стеариновых свеч. Фреми Эдмон (1814 - 1894) - французский химик. 20. Аверроэс (1126 - 1198) - прославленный арабский философ и ученый. Пантеистические взгляды Аверроэса, близкие к материализму, были осуждены католической церковью. Раймунд Луллий (1235 - 1315) - известный каталонский философ-схоласт и ученый-алхимик. Каббала - мистическое течение в иудаизме, основы его изложены в "Книге сияния" (XIII в.). 21. Ватто - Антуан Ватто (1684 - 1721) - известный французский живописец и гравер. 22. В "Истории моих книг" Дарио пишет: "Этот рассказ автобиографичен по теме; сцена, на которой развертывается действие, - латиноамериканская страна, где я родился. Это верное отображение моих отроческих влюбленностей". 23. ...маркиз Буше... - Буше Франсуа (1703 - 1770) - один из крупнейших французских живописцев XVIII в. 24. "Поль и Виргиния" (1787) - роман французского писателя, предшественника романтизма Бернардэна де Сен Пьера (1757 - 1814), в котором изображена идиллическая любовь двух детей на фоне тропической природы. 25. Мурильо Бартоломе Эстебан (1617 - 1682) - испанский художник, известный своими реалистическими произведениями на религиозные темы и жанровыми картинами. 26. Mel et lac sub lingua tua. - Мед и молоко под языком твоим ("Песнь песней", IV, II). 27. Morbo et umbra - Недугом и мраком (лат.). 28. Нья - сокращение от "донья". Москва, "Художественная литература", 1981 _______________________________________________________________________________ Подготовка текста - Лукьян Поворотов


Используются технологии uCoz